Эммануил Казакевич - Весна на Одере
Его солдаты, все нестроевые, пожилые и медлительные люди, делали свое дело с завидным спокойствием. Иногда они закуривали, и вспышки громадных махорочных цыгарок на мгновение освещали усатое или бородатое, не веселое, но и не печальное лицо.
Двое из них подошли, наконец, к Пичугину.
— Что, земляк твой? — спросил один из них у Сливенко.
— Да, — ответил Сливенко.
— Откуда?
Сливенко сказал неохотно:
— Он калужский, я донецкий.
— Вот так земляки! — сказал тот.
— Все мы земляки в чужом краю, — сказал второй сурово.
Младший лейтенант с эспаньолкой дал команду трогаться, и подводы медленно двинулись по шоссе. Темные фигуры солдат похоронной команды двигались рядом с подводами.
— Интересно очень, — сказал чей-то голос, — с этим лейтенантом получилось тогда, на станции. Я к нему подхожу, беру за ноги и к себе на плечи. Красивый лейтенантик, совсем молодой. А он говорит: «Это ты, мама?» Живой, оказывается. В бою, говорит, настоящем впервой был, потом пошел к себе — он в штабе дивизии связистом, — а по дороге, бедняга, сел отдохнуть и заснул, как убитый. Часов семь спал без просыпу. Его, может, ищут повсюду, а он спит. И чуть мы его не захоронили заживо…
— Мамаша приснилась, — умиленно сказал другой голос. — Ну да, мальчишка еще, даром что лейтенант!
— Много нашего народу нынче полегло, — сказал третий голос. — Жаркий был бой.
— А чудно все-таки, — торопливо проговорил тот, который раньше рассказывал о мнимоубитом лейтенанте, — на германской земле все-таки, а?
— Это да, — согласился другой голос. — Пора нашу постылую профессию бросить.
— Дело солдатское, — произнес равнодушный голос.
Светало. На холме показались чьи-то молчаливые фигуры. Тут и был участок, назначенный под дивизионное кладбище. На картах участок назывался высотой 49,2, три километра юго-восточкее Альтдамма. Здесь уже лежали свезенные раньше убитые солдаты, груда винтовок и автоматов и сложенные горкой деревянные обелиски с красными звездочками. Холм стоял у большой дороги. А та дорога вела на Ландсберг, Познань, Варшаву, Брест, Минск и Москву. И была какая-то дорога и на Калугу, откуда пришел сюда, чтобы не вернуться больше, маленький непутевый солдат Тимофей Трофимович Пичугин.
Сливенко молча смотрел, как закапывают Пичугина. У него было гнетущее ощущенке чего-то недоговоренного, чего-то такого, что он должен был доказать Пичугину и уже не мог.
XX
После взятия Альтдамма Красиков отправился к Тане. У него в полевой сумке лежало письмо жене, которое он собирался, если окажется необходимым, вручить Тане в собственные руки. И надо сказать, что Семен Семенович был вполне уверен в том, что, прочитав такое письмо, Таня, да и любая другая женщина, согласится на все.
Настроение у Красикова было прекрасное. Альтдаммская операция прошла блестяще. Ходили разговоры о том, что теперь корпус будет переброшен на берлинское направление. Семен Семенович был разгорячен ночной атакой и даже склонен был думать, что наши части ворвались на южную окраину Альтдамма чуть ли не благодаря его личному вмешательству.
В деревне, где располагался медсанбат, уцелело всего два дома. Палатки тоже еще не успели развернуть полностью: одна только хирургическая работала. Раненые лежали и сидели на улице — кто на носилках, а кто просто на голой земле. В уцелевших домах разместили тяжело раненных.
Красиков поговорил с солдатами. Говорил он с ними тем языком, который был в ходу у некоторых начальников. Язык этот весьма беден словами и мыслями, их заменяет благодушный, покровительственный тон:
— Ну, ребята, как?
— Ну, братцы, что?
— Ну, друзья, как делишки?
Кстати сказать, этот тон и эти выражения до крайности ненавистны солдатам. Однако уважение к званию, свойственное русскому солдату, заставило раненых, подлаживаясь под тон Красикова, отвечать в том же тоне, хотя несколько хмуро.
— Ничего, товарищ полковник…
— Порядок в танковых войсках!
Подошли врачи, и Красиков поговорил с ними о прошедших боях и о том значении, которое имеет занятие Альтдамма и ликвидация немецкой группировки, нависавшей над правым флангом.
— Альтдамм, — сказал Красиков, — сопротивлялся отчаянно. Мне пришлось лично повести в атаку один из наших полков. — Помолчав, он спросил отрывисто: — Где Кольцова?
— В хирургической палатке, оперирует раненых.
— Скоро освободится?
— Скоро.
— Я подожду.
Полковник пошел прогуляться по деревне. Вдали виднелись роща и озеро. По большой дороге шли нескончаемой чередой обозы. Рядом с ними двигались освобожденные иностранцы. На высокой помещичьей фуре, в которую были впряжены могучие битюги, проехали к югу французские военнопленные, освобожденные нашими войсками на Балтийском побережье. Над фурой развевалось трехцветное знамя.
Шли люди в беретах, в кепи военного образца, в шляпах и матерчатых картузиках. Красиков помахал им рукой и пошел обратно, в деревню.
Здесь уже началась эвакуация раненых. Санитарные автобусы выстроились длинным рядом вдоль улицы. Повсюду суетились санитары с носилками.
Возле своей машины Красиков увидел другую легковую машину. Машина была новая, очень красивая, трофейная, марки «Опель-адмирал». Оба шофера его, красиковский, и другой — осматривали машину и обсуждали ее качества.
— Кто приехал? — спросил Красиков.
— Полковник Воробьев.
— Зачем?
Шофер смутился и сказал:
— К Кольцовой.
Красиков даже глаза вытаращил. Но тут же все объяснилось. Из хирургической палатки вышли большой, веселый, улыбающийся Воробьев и Таня. Левая рука комдива была забинтована белоснежной марлей, пограничная зеленая фуражка лихо заломлена на затылок.
— Ранены? — спросил Красиков.
— Да, легонько, — ответил Воробьев.
Его хитрые серые смеющиеся глазки смотрели на Красикова чуть насмешливо. Или, может быть, Красикову это показалось.
— И когда это с вами случилось? — спросил Красиков.
— Давненько.
— Почему же мы не знали об этом?
Воробьев ухмыльнулся.
— Приказал никому не докладывать. Спасибо, Татьяна Владимировна выручила, — он взял руку Тани и поцеловал ее. — Золотая рука! И губки золотые: ничего не разболтали. Да вот беда, неудобно их поцеловать подчиненная все-таки! — Он рассмеялся, потом спросил: — А вы тут зачем? Больны?
— Зубы, — промычал Красиков.
— Ах, зубы! — Воробьев улыбнулся. Красикову стало неловко, но комдив тут же заговорил о другом: — Я слышал, вы вчера водили в атаку батальон?
— Да, было, — небрежно сказал Красиков.
— Видите машинку? — спросил Воробьев, указывая на автомобиль. — Мои разведчики захватили. Принадлежала генералу Денеке, командиру девятой немецкой авиадесантной дивизии… В багажнике у него оказался даже парашют. Видно, выпрыгнул генерал из машины без парашюта…
Когда Воробьев уехал, Красиков впервые посмотрел на Таню. Она была очень хороша в белом халате и белой шапочке, со своими ясными большими глазами, глядевшими на Семена Семеновича серьезно и холодно.
— Где вы тут устроились? — спросил Красиков. — Мне надо поговорить с вами.
— Еще нигде, — сказала Таня. — Мы разгрузились — и сразу же начали прибывать раненые.
— Прогуляемся, — предложил Красиков.
Они пошли по деревне.
— Когда я просил вас стать моей женой, — сказал он, помолчав, — я не шутя говорил. И вчера, во время боя, перед лицом опасности, я еще раз все обдумал и все понял, — он открыл полевую сумку и вынул письмо. — Вот письмо жене, в котором я откровенно сообщаю о том, что люблю вас и что порываю с ней отношения. Со старым все кончено, Таня, — он взял ее руку и крепко сжал в своей. — Нас перебрасывают, — продолжал он, и его голос стал торжественным, — на берлинское направление… Мы стоим перед последним сражением этой войны. И все это как бы совпадает… с нашим личным счастьем… — Таня молчала, и он продолжал скороговоркой: — А насчет той медсестры… Я ценю ваши добрые чувства к людям, Танечка. Я погорячился. Приказ об этой женщине отменен. Она уже опять с этим комбатом. Давно, уже несколько дней…
Таня взглянула на него удивленно, но опять ничего не сказала.
Красиков положил свое письмо в карман ее халата и промямлил смущенно:
— Я еще вот что хотел вам сказать, Танюша… Там, в этом письме, не все написано, так сказать, фактически верно… Я пишу, что познакомился с вами в сорок первом году… И дальше, что вы меня выходили, когда я был ранен, тогда же, в сорок первом… Это я, так сказать, чтобы вышло как-то приличнее, лучше…
Ее щеки горели. Его уже начинало беспокоить ее молчание, как вдруг она, по-прежнему молча, вынула из кармана письмо, разорвала его и бросила на траву.