Юрий Слепухин - Ничего кроме надежды
Рота поспешила дружно ответить, что все ясно.
– Ну вот и отлично, я предпочитаю жить в мире с окружающими. Эй, учитель!
Пожилой солдат выбрался из задних рядов и стал трусцой догонять начальство, придерживая приклад взятого на ремень карабина.
– Вы меня звали? – спросил он, подбежав к Пфаффендорфу.
– В армии не зовут! – оборвал тот. – В армии приказывают! Доложитесь, как положено!
– Солдат Алоиз Фишер – по приказанию!
Пфаффендорф, стоя перед замершим по стойке «смирно» солдатом, оглядел его, неодобрительно покачивая головой.
– Ах, Фишер, Фишер. Это ведь вторая ваша война, если не ошибаюсь?
– Так точно, господин гауптфельдфебель, вторая.
– А между тем, по вашему виду не скажешь, что вы старый солдат. Вас, Фишер, скорее назовешь старым вонючим козлом. Впрочем, на аромат я не в претензии – воняем мы все. Но почему вы небриты? И почему снаряжение висит на вас, черт знает как? Посмотрите, где ваш противогаз, где хлебная сумка, где штык, – все не на своих местах, Фишер, все болтается, как попало. Скажу со всей откровенностью, более гнусного зрелища я давно уже не видел...
Прошли последние машины, на шоссе стало свободнее. «Оперативная группа Пфаффендорф», как назвал свою часть кто-то из ротных остряков, двигалась по правой стороне, втиснувшись между отрядом белорусской вспомогательной полиции и повозками какого-то хозяйственного управления. Нестройно идущие солдаты разбрелись и на левую сторону шоссе, которая по правилам должна оставаться свободной для проезда машин, танков и орудий на механической тяге. Гауптфельдфебель, отчаянно ругаясь, догнал роту, быстро навел порядок и оглянулся в поисках отставшего Фишера. Запыхавшись, подоспел и тот. Его худое небритое лицо под каской лоснилось от пота, верхние пуговицы кителя были расстегнуты, алюминиевый «смертный жетон» болтался на засаленном шнурке поверх грязной сорочки на груди, поросшей седыми волосами. Вид старого солдата Фишера, ветерана Ипра и Соммы, был действительно непригляден.
– Разумеется, сделать из вас настоящих бойцов уже не удастся, – сказал Пфаффендорф. – Не знаю, за какие грехи мне выпало командовать бандой интеллигентов и пораженцев. Однако война еще идет, Фишер, не так ли?
– Так точно, господин гауптфельдфебель.
– Да, и она закончится еще не скоро. Как только наши солдаты окажутся на родной земле, противник еще узнает, что такое Германия, борющаяся за свою жизнь. Битву за русские пространства мы проиграли, Фишер, тут уж приходится считаться с фактами, – но проигранная битва еще не означает проигранной войны! Вероятнее всего, русские – если у них хватит ума – остановятся на своих старых границах, и я не вижу, почему бы нам тогда не принять их мирные предложения. Нам нужна передышка, Фишер. Через десять лет основной контингент вермахта будут составлять парни тридцать третьего, тридцать четвертого годов рождения. Вы понимаете? То есть именно те, кто с пеленок воспитан в духе национал-социализма и кто сегодня переживает наши неудачи гораздо острее и болезненнее, чем мы сами. Потому что многие из нас устали от войны, от фронта... а мальчишки ничего этого не испытали, для них война по-прежнему окружена ореолом романтики и героизма. Многим из нас, скажем откровенно, уже на все насрать, не так ли?
– Так точно, – охотно подтвердил Фишер.
– Да, мы устали, нельзя этого отрицать. Вот почему идеи реванша обычно поддерживаются не столько вчерашними фронтовиками, сколько теми, кто следил за войной по газетам. Им кажется, что все вышло не так только потому, что их там не было. И они рвутся показать, на что способны.
– Боюсь, вы правы, – опять согласился Фишер. – Это и есть самая большая опасность, господин гауптфельдфебель.
– Не говорите глупостей, Фишер! Это не опасность, это наша главная надежда. Неужели вы думаете, что мы когда-нибудь смиримся с поражением?
– Я учитель, – извиняющимся тоном сказал Фишер. – Мне страшно подумать, что дети, которым я читал Гете и Гельдерлина, через десять лет окажутся на бойне.
– Вы хотели бы, чтобы они выросли рабами, безразличными к судьбе своей страны? Это пораженческие рассуждения, солдат Фишер, я должен был бы подать на вас рапорт. Хорош учитель! Разве ваш Гельдерлин не был истинно германским патриотом? А разве не сказал кто-то из древних: «Сладостно и почетно умереть за отечество»?
– Господин гауптфельдфебель, – сказал Фишер, утирая лицо скомканным и грязным носовым платком, – поэзия Гельдерлина представляет собой слишком сложное явление, чтобы сводить ее к одному лишь воспеванию германского патриотизма. Что же касается процитированной вами строфы Горация, то поэт имел в виду тех, кто умирает, защищая свою землю, а не пытаясь захватить чужую.
Пфаффендорф громко отхаркался и сплюнул.
– Чепуха, Фишер, все это еврейские выдумки. В наше время нельзя так рассуждать. Если у соседней державы имеется достаточно танков и самолетов, то единственный надежный способ защитить себя – это напасть первым. Захватить чужую землю раньше, чем враг успел захватить твою. Что же, по-вашему, – немцы, которые умерли под Сталинградом, не защищали свою страну от большевизма? Если бы сейчас все мы бросили фронт, Германия стала бы русской колонией, Фишер, самой настоящей колонией.
– Что будет теперь, я не знаю, господин гауптфельдфебель. Но я знаю, что русские не собирались делать Германию своей колонией до тех пор, пока мы не захотели колонизировать Россию...
– Вы просто сошли с ума, Фишер! Почему вы вообще решили, что можете открыто проповедовать мне свои нелепые мысли? А если я действительно подам на вас рапорт?
– Мне нечего бояться, господин гауптфельдфебель. Разжаловать меня уже некуда, в концлагерь отсюда не пошлют, расстрелять тоже не расстреляют. У нас не так много остается солдат, согласитесь сами, чтобы расстреливать каждого неблагонадежного. И вообще смешно судить тех, кто уже и так приговорен к смерти. Вы думаете, многие из нас доживут до конца войны?
– Я-то еще собираюсь пожить!
– А я не собираюсь. Для чего? Когда-то я был национал-социалистом, верил в то, что фюрер обновит страну, укажет ей какие-то новые пути... Когда-то у меня была семья, настоящая семья – жена и две дочки, но они пропали в эвакуации, наверняка погибли...
Фишер шагал рядом с Пфаффендорфом, привычно сутулясь под тяжестью снаряжения и чуть запрокинув голову, словно пытаясь разглядеть что-то впереди, в густых тучах пыли, висящих над Белостокским шоссе. Подбородок его, покрытый трехдневной седоватой щетиной, был напряженно выставлен, на тощей шее торчал острый кадык. Казалось, голову солдата оттягивает назад тяжелая облупленная каска.
– Война, Фишер, – сочувственно сказал Пфаффен-дорф. – Будьте мужчиной, не у вас одного потерялись родные! Может, ваша семья еще найдется. А если нет, то тем больше оснований ненавидеть врага.
– Я знаю, что многие потеряли семьи, и о своей я сказал лишь для того, чтобы вам стало понятно, что мне действительно незачем теперь жить. Что я делал бы, вернувшись живым с этой войны? Снова учить детей, скажете вы; но у меня нет уверенности в своем праве это делать. Если мы проиграем эту войну – а мы не можем ее не проиграть, мы ее уже проиграли, сколько бы она еще ни продлилась, – так вот, я говорю, после проигранной войны многие ли из нас смогут открыто посмотреть в глаза детям?
– Не преувеличивайте нашей вины за случившееся, Фишер. Может, не все были героями, но долг свой мы так или иначе выполняли, стыдиться нам нечего. Беда в том, Фишер, что немец честен и всегда дерется с открытым забралом, и он в своем честном сердце просто не способен представить себе всей меры вражеского коварства. Нас опутали паутиной иудейского заговора в восемнадцатом году, пытаются опутать и теперь – вы думаете, Соединенные Штаты объявили бы нам войну, если бы там не был президентом вонючий еврей Розенфельд?
Фишер усмехнулся и движением плеч поправил съехавший куда-то ранец.
– Я говорю не об этом, Пфаффендорф, – сказал он, забыв про уставную форму обращения; фраза прозвучала так, словно он произнес: «Вы не усвоили урока, ученик Пфаффендорф». – Я имел в виду не ответственность за поражение... а нашу ответственность за войну вообще, за все то, что случилось после тридцать третьего года. Ведь это мы привели Германию к тому, что она есть сегодня. Мы – родители, отцы – превратили в ад землю, на которой жить нашим детям. Как же мы теперь посмеем взглянуть им в глаза? Нет, какой из меня учитель... В школе, где я преподавал, в последнее время был лагерь восточных рабочих, и я несколько месяцев исполнял там обязанности коменданта. Символическая смена профессий, я бы сказал... из учителя превратиться в надсмотрщика. Вероятно, такие метаморфозы необратимы, господин гауптфельдфебель.
– Вернитесь в строй, солдат Фишер, – приказал Пфаффендорф. – И постарайтесь выкинуть из головы весь этот бред! Иначе вы очень скоро убедитесь в том, что бывают места и похуже Восточного фронта...