Борис Леонов - Солдаты мира
Между прочим, отец, я ведь тебе еще не писал, что меня на время боевых стрельб избрали комсоргом дивизиона. Тебе, конечно, трудно представить меня в этой роли, настолько ты свыкся с мыслью о моем нигилизме. Не знаю, какой из меня получится комсорг, но во мне вдруг проснулось чувство ответственности. Ты знаешь, это великое дело, когда тебе что-то поручают, то есть доверяют.
Быть полезным, ощущать в себе полноту жизни — это всегда приятно и радостно.
Ты прав, отец: душе, как и глазу, необходимы резкие контрасты. Тогда человеку виднее перспектива жизни. Я часто процеживаю сквозь решето памяти наше былое существование и на каждом шагу спотыкаюсь о свое равнодушие к людям. Я жил с ними и вне их. Конечно, я раздувал это равнодушие из тщеславного желания выделить себя, по доморощенной теории одиночества, как источник творчества и душевного раскрепощения. Мне казалось, что созерцание — единственная возможность быть объективным. Но я, наверно, уподоблялся крыловской лисе, которая созерцала виноград.
Как раньше не мог я открыть в себе той простой истины, что люди вокруг меня и есть тот смысл, ради которого стоит жить? Все остальные смыслы — плоды неврастенического и честолюбивого мозга. Смерть мамы кровью напитала во мне ту мысль, что ценность человеческой жизни неизмерима. Вспомни Фейербаха: «Ты спрашиваешь: что я такое? Подожди, когда меня не будет». Среди людей забываешь о конечном, веришь во все бесконечное. В благодушном добропорядочном одиночестве нельзя любить людей. Это снова самообман.
Диагноз моей болезни, от которой я потихоньку излечиваюсь, можно определить так: самосозерцание. В трехкомнатной или однокомнатной квартире оно приятно и безобидно, в толпе людей — мучительно и вредно. Ты прав. Особенно для тех, у кого еще есть совесть. Я рад, что мой ум бессилен перед моей совестью! Говорят, что в этике труднее всего определить понятия добра и зла. Для меня добро — все то, что во имя людей; зло — что против них. Пока это звучит общо, но придет время, и я докажу свою мысль конкретно. Сейчас лишь скажу, что не каждый двуногий — человек, фашисты именовали себя людьми, да еще высшего толка. А были страшнее и мерзостней зверя. Стало быть, это зло. У солдата мало времени для философствования. Но то, что для других — теория, для него — плоть. Я счастлив, отец, что мы выстрадали с тобой ту смертельную истину, что любить себя — значит жить для людей. Теперь я имею право на афоризмы.
Я понимаю, как тебе невыносимо трудно одному, среди моих бездарных картин и угрюмого мерцания позолоченных фамилий на обложках томов. Потерпи, старина. У человека всегда есть шансы на счастье. Я имею в виду то счастье, составные компоненты которого у нас есть: кусок хлеба, здоровые руки, доброе сердце. Плюнь в глаза тому, кто говорит, что наша семья распалась. Двое мужчин в доме и кошка — это много.
Постарайся быть счастливым, отец.
Твой сын рядовой Цветков».Родион, не перечитывая, сунул письмо в помятый конверт и быстро заклеил его. Он боялся даже не того, что, перечитав, с чем-нибудь не согласится, вычеркнет какую-то мысль, но ему была неприятна сама возможность заново все пережить или, наоборот, охладеть ко всему, пристыдить себя в чувствительности и банальном суемудрии.
Печка почти прогорела. Родион обернул в газету два сухих полешка и положил их на тлеющие древесные угли, которые изредка пускали брусничные пузырьки огня. Дрова были на исходе. Родион растормошил Фомина и потуже стянул ватник ремнем.
— Ты куда? — спросил Колька, покачиваясь на чурбаке, словно тряпичная кукла.
Родион сдавил ему уши ладонями и сильно потер их, как будто размораживал.
— Экономь топливо. Я сейчас сбегаю за бревном в парк. Пила где?
— Под моим матрацем, — сонно буркнул Колька и вдруг встрепенулся. — В парк? Брось. Такой колотун на дворе. Вон как свищет ветрюга. На часового еще напорешься.
— Не напорюсь. Я одно бревно заприметил возле противотанкового рва. Соси лапу, Коля.
Родион по земляным ступенькам вскарабкался наружу, и его спеленало таким ледяным ветром, что он чуть было опять не юркнул в палатку. Возле грибка его кто-то окликнул. Всмотревшись, Родион увидел нахохлившуюся фигурку рядового Панасюка из второй батареи, с которым вместе призывался в армию. Родион с улыбкой вспомнил, как на последней медкомиссии Панасюк бил себя худеньким кулачишком в грудь и доказывал, что у него прекрасное давление, иначе бы он не поджимался двенадцать раз на перекладине и не толкал ядро, как мячик, но что вчера он просто перепил самогонки со школьными товарищами. В учебном подразделении Панасюк беспрерывно совал нос во все запретные зоны и первый из карантина схлопотал наряд на унитазы. Он же первый и в караул ухитрился сходить с сержантами, которые полюбили его за дошлость, — после этого к нему нельзя было подступиться. С Родионом он всегда разговаривал с лукавой снисходительной ехидцей и сердился, если тот пропускал мимо ушей его неуклюжие подковырки. Он первый окрестил Цветкова «профессором», и это прозвище мгновенно приклеилось к Родиону…
— Дневалишь? — насмешливо спросил Родион.
— Угадал. Куревом богат? Поделись с братом своим. Промерз до кишок.
В который раз кольнула Родиона острая досада на себя за то, что не курит. Однажды он не превозмог желания и попросил у Ларина разок затянуться козьей ножкой — еле откашлялся. Хорошо бы сейчас угостить этого озябшего пройдоху и самому поглотать горячий дымок.
— Подожди. Я у ребят возьму.
Родион принес две папиросы, и Панасюк обломал полкоробки спичек, пока прикурил, — Родион положил ему руку на плечи и загородил от ветра.
— Ну, спасибо, карифан, — сладко вздохнул Панасюк и с пристальным любопытством поглядел на Родиона. — А тебя какой леший погнал в непогоду?
— Дрова кончились. Ребята забыли с вечера приготовить. Хочу бревно из парка приволочь.
— Доброе дело. Твоя инициатива или старшина приказал?
— Моя, — засмеялся Родион.
— Ишь ты. Жена-то еще пишет? Не изменила?
— Холостой пока.
— Ларин сказывал, ты его жене такое письмо отгрохал, что крокодил прослезится. Мой старшина в тетрадку его себе переписал. Как бы нам столковаться с тобой, чтоб ты и моей крале в подобном ракурсе выдал? Она тоже чего-то носом крутит.
— Можно. Приходи сегодня в мою палатку после развода, — улыбнулся Родион и побежал к парку.
Просьба Панасюка взволновала его, и он с радостным облегчением пощупал карман ватника, где похрустывало письмо. Он обогнул караульную палатку и пошел на черный жгут противотанкового рва.
Возле ржавого бака с замерзшей водой блеснуло гладким боком аршинное бревно. Родион успел только шагнуть к нему.
— Стой! Кто такой?
Родион вздрогнул и растерянно выпрямился, не зная, что ответить. Из плотной круглой тени, которую отбрасывала водовозка, вышел длинный солдат в коротком тулупе и скинул с плеча автомат. Родион побледнел и отступил на шаг от бревна.
— Свои. Спрячь пушку, — выдавил он, стараясь быть небрежным.
— Я вот сейчас пощекочу твою задницу штыком, в другой раз не будешь ночью шастать куда не следует. Из второго дивизиона?
— Оттуда. Бревнышко не подаришь? Ребята мерзнут.
— Вы что, едите дрова? Как в прорву. Только вчера каждой палатке по два бревна выдали. Это вам не в городе паровое отопление. Беречь лес надо. Забирай бревно, горе луковое.
— Спасибо. Защитники отечества тебя на забудут.
— Во как! Ты еще ко всему и балаболка. А табачок у тебя найдется?
— Папироска одна завалялась, — радостно спохватился Родион и зашарил по карманам.
— Вот за это спасибо, браток. Тебя, наверно, господь послал. А может, и дьявол, чтоб я устав нарушил и на губу попал. Еще часок потерплю — и тогда уж за милую душу. Как звать-то тебя?
— Родион.
— Будь здоров, Родион, и не кашляй. Хороший ты парень. По глазам вижу. Я б тебе всю тайгу подарил. Ступай.
— Тебя-то как по имени?
— Денис Кремнев. Орудийный номер пятого расчета второй батареи первого дивизиона. Слыхал про такого? Нет? Это почему же? Весь полк меня знает, а ты нет. Непорядок. Я владимирский. А ты? Не московский?
— Я рязанский, — поспешно сказал Родион, чувствуя, как ему приятно произносить эти слова.
— Почти земляки. В Рязани, говорят, пироги с глазами. Эх-ма!.. Ну, ступай. А то начкар попутает. Приходи в казарму. Потолкуем.
— Обязательно приду, — улыбнулся Родион.
Кремнев помог ему взвалить бревно на плечо и добродушно похлопал по спине.
— Таскать тебе не перетаскать.
Загораживая бревном лицо от яростно секущего ветра, Родион обогнул противотанковый ров и зашагал к сопке. Глухой метельный стон еще острее взвинчивал в нем чувство непонятного счастья и восторга. Он представил, как обрадуются ему ребята, начнут удивляться, хвалить его и ругать себя за безалаберность, потом вскипятят чай в котелке и отогреют его — он даже стыдливо покраснел и усмехнулся: вот какие мелочи бытия способны теперь осчастливить его. Стоило ли пять лет корпеть в институте, рыться в пестром ворохе чужих мыслей, чтобы внезапно почувствовать странную радость оттого, что тащишь на горбу заледенелое бревно? Ведь счастье, в сущности, легкодостижимо, если оно предполагает добро. Оно должно быть естественным и незаметным, как дыхание, и всегда соотноситься с душой другого человека.