Ян Щепанский - Мотылек
— Вот и конец, — повторила она более твердым голосом и на минуту открыла глаза, но тут же закрыла их, скривив губы. — Опусти абажур — свет режет.
Михал поспешно выполнил просьбу. Свет упал на висящий напротив портрет девушки, и по нервам мальчика сразу же прошел ток возбуждения. Он был удивлен этим, ведь он хорошо знал, что это портрет бабки. Но до сих пор знание этого не вызывало в нем никакого чувства тождественности. Если бы он сумел проанализировать свое отношение к этому вопросу, оно бы выразилось в предположении, что такой была бабка в какой-то другой жизни, так как он всегда знал ее только старой, вызывающей беспричинный страх, с морщинистым лицом, покрытым нездоровыми желтыми пятнами, с хриплым голосом и капризным, придирчивым характером.
Это было что-то вроде озарения, — озарения, не лишенного ужаса. Как будто мир, до этого неподвижный в своем раз и навсегда установившемся образе, вдруг закачался, обнаружив свою подвижную текучесть, неуловимую для глаза, в действительности же такую внезапную, что кто знает, не были ли теперь эти видимые формы всего-навсего воспоминаниями. В свете этого невообразимого открытия четко вырисовывалось сходство, а вернее, какая-то поразительно ясная связь, которую он никогда до этого не осознавал.
Он слышал не раз, что она была когда-то красивой, но придавал этому не больше значения, чем утверждению, что уголь возник из шумящего, некогда девственного леса.
Сейчас ему казалось, что он смотрит на портрет впервые. У девушки были смуглые пухлые щеки, покрытые нежным пушком, горячие от темного румянца. Из-под черных бровей, сросшихся на тонкой переносице, смотрели дерзкие, немного раскосые, светящиеся любопытством глаза, а маленькие полные губы слегка улыбались, словно хотели не столько выразить, сколько скрыть уверенность в неминуемой победе молодости и красоты. Толстая, туго заплетенная, почти синяя коса, падающая на плечо из-под красной косынки, особенно тревожила Михала, потому что было неизвестно, с чем она ассоциировалась больше — с образом ли маленькой девочки или цыганки, нахально просовывающей ногу в приоткрытую дверь и пытающейся ворваться в дом со своим колдовством и гаданием. Все это было полно странного очарования, но настоящая причина глубокого замешательства, которое испытывал Михал, заключалась во внезапно понятом смысле слов: «Это она». Он засмотрелся и вздрогнул, когда бабка неожиданно пробрюзжала:
— Не так! Поставь прямо.
Он посмотрел на нее и увидел, что она следит за ним и что лицо ее стало снова сосредоточенным, что раздражение и обида вновь овладели ею.
— Ну что? Не понял? — спросила она. — Да абажур!
Он быстро поправил зеленый абажур, снова погружая портрет во мрак, а она опустила голову, и гримаса злости сошла с ее губ. Но теперь связь между картиной и старой женщиной была настолько велика, что Михалу показалось, что в этом хриплом и скрипучем голосе он улавливает звучание девичьего альта. И еще — хотя он не мог как следует объяснить, в чем тут дело, — он почувствовал, что ее раздражение — логически обоснованная реакция, естественное следствие какой-то его вины…
Михал приблизился к креслу, робко протянул руку к ее ладони. Он хотел запечатлеть на ней прощальный поцелуй и уйти. Обычно она сама угловатым и порывистым движением подносила свою согнутую в запястье кисть. На этот раз она взяла его руку и задержала на своем колене. Он ждал, не зная, что делать дальше.
— Вот видишь: жизнь… — сказала она через минуту, почти шепотом. — Такая она и есть, вся.
Бабка снова замолчала, но не отпускала его руки. Она как-то странно улыбалась, и лицо ее хранило выражение такой печали и покоя, каких он никогда не видел на нем. Потом вдруг вздохнула так глубоко, что все ее тело заколыхалось.
— Если бы хоть один раз так сыграть… Как этот Губерман. Вот тогда бы человек знал, для чего все это.
По прикосновению ее руки, слабому и бесстрастному, он понял, что бабка забыла о нем, что она говорит сама с собой. Вероятно, он должен был успокоить ее, сказать что-нибудь ласковое, что вдохнуло бы в нее мужество, но его лишило сил ощущение какой-то тесноты. Это было так, как если бы он намеревался показать кому-нибудь далекий, полный покоя пейзаж и вдруг увидел перед собой глухую стену. Он вздрогнул. Она отпустила его руку и выпрямилась в кресле, поправив аметистовую брошь, скалывающую кружевной воротничок.
— Ты этого не поймешь, — сказала она разочарованным тоном.
— Бабушка, — пробормотал он, — ну, я пойду…
Она посмотрела на него своим обычным, твердым, немигающим взглядом.
— А чего ты хотел от меня? Зачем сюда пришел?
Он должен был сосредоточиться, чтобы вспомнить это.
— Я завтра иду в школу… в гимназию… поэтому…
— Ну хорошо, — прервала она его. — Хорошо, что вспомнил о бабке. Спасибо тебе.
Она скривила крепко сжатые губы, что должно было означать вежливую улыбку. Его всегда это раздражало. Все другие, а особенно вторая бабка, которую называли в семье «бабуней», улыбались как бы изнутри, словно в них зажигался теплый дружественный огонек. У этой же только кожа и мускулы лица складывались в определенный условный узор.
Еще минуту назад Михал был близок к мысли, что между ним и бабкой устанавливается тихое взаимопонимание, что с этой поры в область отчужденности, так зорко ею охраняемой, для него откроется потайной ход. Эта гримаса была похожа на захлопывающуюся дверь. Вернулся прежний тон дежурной вежливости, со скрытым в ней раздражением.
— А как отец? — сказала она. — Тебя отправил, а сам прийти не соизволил?
— Папа должен вечером уехать.
— Искать новое место?
— Да, бабушка.
Она пожала плечами.
— Ну хорошо. Возьми себе конфетку. Она в коробке на этажерке возле кровати.
Он пошел на цыпочках в глубь комнаты и отломил от кома полурастаявших карамелек, прилипших к жестяной коробке, влажный мятный леденец.
— Ну, теперь иди. Приятное мне сделал, обязанность свою выполнил, а время уже позднее.
Сухими губами она коснулась его лба, слегка, как будто брезгуя.
С полным мятного холода ртом вышел Михал в коридор, неся свою незамеченную шинель и фуражку. Когда он за дверями одевался, ему показалось, что он слышит ее шепот: «Михась».
Некоторое время он прислушивался, не решаясь постучать вновь. Но в комнате было тихо. Наверно, ему это показалось.
* * *В ту ночь в предвкушении ожидающих его в школе переживаний Михал долго не мог заснуть. Он проснулся очень рано, с неясным страхом, что проспал и теперь опоздает. Штора была еще опущена, и в комнате стоял полумрак, из передней доносились отзвуки какого-то таинственного, сдерживаемого движения. Там шептались, ходили, хлопала входная дверь, отрывисто тарахтел телефонный диск. Потом приглушенный голос матери говорил о чем-то тоном, на редкость озабоченным и в то же время возбужденным, тоном, который мог появиться только по необычному и очень неприятному случаю. Михал напряг слух.
— …Час тому назад… Да, звонила ее соседка. Зося уже пошла. Ромек только что уехал. Я дала телеграмму по телефону… Совершенно неожиданно… Совершенно неожиданно… Ничто, ничто этого не предвещало. Еще вчера наш мальчик был у нее. Она чувствовала себя очень хорошо. Слушала концерт по радио…
Михал сел на кровать, чувствуя, как сильно начинает стучать его сердце.
— Умерла, — сказал он почти громко. Он видел смуглое девичье лицо, черную косу, ниспадающую из-под красной косынки.
Топорик
болотисто-зеленые пляшущие пузырьки бликов на потолке, на беленых стенах. За ставнями голоса птиц — свежие, словно омытые росой. За дверями шорохи сна, ровное дыхание тетки и двоюродных сестер. Все в доме спят, кроме него.
Он один в столовой, украшенной бумажными аппликациями и глиняными мисками, куда его выгнала дачная теснота. Его пронизывает тайная, захватывающая дух радость. Все для него. Для него одного утренние лучи, бодрящая, пахнущая озоном прохлада сада, глубокая тень оврага. Что бы сделать?
За окном слышится тихий свист.
Он отбрасывает пушистое шерстяное одеяло в серую и коричневую клетку, шершавые половицы щекочут босые ступни. Он потихоньку открывает ставни, осторожно, чтобы не скрипнули. Как светло! На газоне перед домом стоит Томаш. Волосы у него растрепаны, руки в карманах. На ногах — незастегнутые сандалии. Минуту назад он всунул в них ноги, прямо с постели, и вдруг его охватило то же самое беспокойство, которое сейчас бурлит в крови Михала. Надо что-то сделать. Но еще очень рано, еще все спят. Он стоит, нерешительный, на загорелых коротких ногах. В косматой от росы траве виднеется цепочка матовых следов, идущих от деревянного флигеля за дорогой.
— Пойдем на речку? — спрашивает вполголоса Михал.
Томаш задумывается. Он не умеет плавать. Ему придется одному сидеть на влажном песке, глядя на удальство друга.