Дмитрий Холендро - Чужая мать
На старика не действовали угрозы, что надо перебраться туда, где люди, которые не оставят в беде.
— А как же меня сын найдет? — отвечал он. — Нет уж, тут я...
Кормили старика солдаты. Иногда он откидывал голову, отрывался от калитки и смотрел на солнце, как зрячий смотреть не может. И шептал, что и солнце стало другим, едва свои пришли.
— Я-то знаю!
Ну вот и ты испарился, дед, не дождавшись моего ответа. Отпустила меня ваша малярия, ведьма болотная. Не успел я тебе сказать, что скоро и Гастагаевская нашей будет. Не зимовать же здесь. А уже сентябрь на носу. Вот-вот где-то решительно начнется, где — не знаю, но вот-вот...
Крючило его часа три, и в палатке уже стемнело, значит, наступил промежуток между солнцем и луной. Какая тишина завалила бы плавни, если б не комары и лягушки! Комары облепили палатку и точат. Пусть себе. В палатку не заберутся.
Хорошую палатку поставили солдаты своему капитану. Нашли в станице толстых досок на пол, а к входу прилепили длинный коридор из плащ-палаток с марлевыми завесами по ходу. Лужи сквозь щели в полу еще просачиваются, а комары в палатку — нет. Какой-то малярик цапнул его на воле...
Иногда казалось, что палатка плывет, так и не выплывая никуда, будто плыла она не среди камышей, а вместе с ними, и не было ей выхода ни в море, ни к берегу.
Сейчас без зова явится ординарец Марасул и включит лампочку, алую... как звезда в небе. О если бы! Красней помидора. Она наливалась этим помидорным соком от аккумулятора, когда капитан собирал командиров на совещание, ужинал или вставал после приступа и брился. Марасул ухитрялся, не нарушая маскировки, где-то подогреть для этого чуть-чуть воды в чайнике. Хороший парень, длинный как верста. Романенко любил солдат рослых. После приступов все казались ему хорошими...
Кто-то легонько тормошил его за плечо. Разлепив глаза, он долго ничего не понимал, кроме одного: задремалось.
— Товарищ капитан!
В красном сумраке разглядел наконец своего ординарца.
— Где ж ты был?
— Так вы ж не велели заходить. Сапоги хотите спять? Помогу.
— Не надо, высохнут — не наденешь.
До приступа он успел сорвать с себя гимнастерку, но, забираясь под одеяло, остался в галифе и сапогах, правда, швырнул под них плащ-палатку.
— Бриться.
— Вот. — Марасул приподнял к лампочке чайник и глотнул из горлышка, отфыркиваясь. — Кипяток! Ух!
— Что же ты кипяток глотаешь? За едой перестанешь чувствовать всякий вкус!
— Э! Где вкус, товарищ капитан, какой вкус? Что ни кушаешь, как газета! После войны я вам сварю плов — эт-то вкус!
— Сам сваришь? Бабье дело.
— Нет. У нас так, товарищ капитан: умеешь готовить — мужчина, не умеешь — баба. Если не нужен, еще на часик уйду?
— Куда?
— Стихи послушать.
— Спятил? Какие тут стихи?
— Не знаю.
— Зачем они тебе?
— Интерес.
— Полный разврат, — поморщился капитан. — Пришли мне Асю!
— Есть прислать Асю!
И Марасул вырвался из палатки, пока в настроении комбата не наступило перемен. Под отлетевший полог плавни закинули охапку лягушачьих голосов: вечер уже бурлил ими.
3
— Я боюсь тебя, — признался Зотов, потому что нельзя же было снова сидеть молча.
— Смеешься? — спросила Ася. — Фрицев не боится, а меня боится.
Объяснять, что это непохожие, совсем разные страхи, было бессмысленно, настолько они разные и непохожие.
— Прямо как до войны, — сказала Ася с той же привычной для нее хмурью в голосе, хотя подошло бы и улыбнуться.
Война, конечно, невеселое дело, но и в самые сложные минуты люди находили хоть миг для шутки. Однако не Ася. Он уже слышал, что, натыкаясь на весельчака, забавлявшего кучку солдат, Ася тут же отходила. А некуда было отойти — отключалась на месте, и солдаты, бывало, на всю катушку запускали при ней что угодно. «Какие разные мы с ней!» — понуро думал Зотов, все время улыбаясь, будто бы за себя и за нее. Спросил неловко: почему это ей показалось, что ведет он себя прямо как до войны?
— Хорошие ребята всегда боялись девушек, — ответила она, зевая нарочито.
— А плохие? — спросил Зотов, не зная, как это у него вырвалось. — Они как?
— Я от подруг слышала, — сказала Ася. — А сама про это ничего не знаю.
— Я тоже.
Ася глянула на него, как до сих пор ни разу не смотрела.
— Сколько ж тебе лет, лейтенант?
— Какая разница?
— Не глухой же, спросила, сколько тебе по метрике. Если не военная тайна, ответь.
— Сколько всем, столько и мне.
— Девятнадцать? Уже исполнилось?
— Еще бы!
— Ого! — Ася покачала головой. — А сколько ты на войне?
— Больше года.
— Ого! — повторила Ася, и, пугаясь ее вопросов, затаивших в себе что-то недоброе, он сам спросил:
— А тебе сколько лет?
— Любопытство не порок, а большое свинство, — скучно ответила она, он же продолжал улыбаться:
— Я со страхом спрашиваю: вдруг скажешь — пятнадцать! С виду ты как девочка.
Похоже, она ничего не слышала, уж очень долго молчала, и даже страх внушало, сколько же ощутимо тяжелой каменности вместилось в такое маленькое лицо.
— Я старше тебя, — наконец ответила она.
— На сколько?
— На сто лет.
— А моложе? — улыбнулся он. — На два года?
— Разведал?
— Сам знаю.
— Кто же открывает тебе чужие секреты? — вдруг начала злиться Ася так, что злость уже выплескивалась наружу.
— Смотрю на тебя и догадываюсь, — признался он, ища в себе хоть чуточку лихости, но так и сидя с тоскливой смешинкой в глазах, ставших оранжевыми под луной, которая и сегодня уже загадочно всплывала воздушным шаром.
— Нет, кто тебе подсказывает?!
— Наверно, любовь, Ася...
— Ты дурак? — еще больше разозлилась она. — Толкну сейчас в воду — и помалкивай, чем такое молоть.
— Выплыву.
— Слушай, не хочешь, чтоб толкнула, так опять в молчанку поиграй, лейтенант.
— Есть! Я все стану делать, что ты захочешь.
— Ты что, правда, дурак?
— Может быть.
— О, гляди! И не спорит! — будто бы кому-то постороннему сказала Ася. — Значит, чуть-чуть умишка еще имеется. Береги то, что осталось.
— Есть! — повторил он по-военному, козырнув и чуть не свалившись с ящика.
— Не старайся, лейтенант. Я стреляная. Ничего у тебя не выйдет, не получишь.
— Да что ты городишь? — обиделся он. — Мне ничего от тебя не надо.
— Ты контужен был?
— Только ранен.
— Значит, от рожденья чокнутый. Любовь! Сто раз убить могут! Какая тут любовь?
— Убивают раз, но с нами ничего не случится.
— Тебе так хочется, чудик? Война не выбирает, кого...
— Я ничего не боюсь.
— То меня боится, а то ничего!
— Потому-то я тебя...
Сам дивясь своей неслыханной смелости, Зотов снова улыбался, а она опустила голову, и долго молчала, и опять вперилась в него оранжевыми глазами, как двумя лунами, и в одной луне, коротко блеснув, вдруг затлела слеза, напугавшая Зотова, но еще больше напугал совсем сдавленный голос Аси, который попросил еле слышно:
— Ну тогда хоть поцелуй меня, лейтенант!
А лицо ее, маленькое, скорбное, с большими, даже большущими глазами, отчего они так часто казались вытаращенными, приподнялось к нему. До сих пор оно ютилось где-то ниже его костлявого плеча. Теперь огладило его щекой и поднялось, насколько смогло. Он стремглав наклонился, их зубы нелепо стукнулись. Он еще долго не дышал, думая, что все это: тишина над передним краем, расплывшимся по гнилой воде среди камышей, их встрече — все это и в самом деле как до войны, но Ася вырвалась из-под его руки, отшатнулась, и он едва удержался, сунув руки в зачавкавшую грязь и ловя ящик, чтобы она не упала.
— Ты забыл, что война? — тихонько спросила Ася.
— Как можно забыть такое?! — соврал он.
— А я забыла...
— Ты простужена. Дай я накину на тебя свою куртку, — сказал он, соскребая об углы ящика грязь со своих ладоней.
— Ничуточки не простужена.
— А голос?
— Курю... А знаешь, до войны я пела! Самодеятельность, И песни веселые. Услышал бы!
— Споешь мне?
Ася покачала головой, монотонно кивая:
— Я тебе сейчас такую песню спою, Зотов!
Внезапная улыбка вкривь и вкось задергала Асины губы, рассеченные мелкими трещинками. Они были почти незаметны, эти трещинки, в сухой корочке, по запомнились от короткого прикосновения к ее губам. А когда наконец они растянулись в непривычной улыбке, в самом уголке, на нижней губе появилась капелька крови, которую она слизнула, торжествующе объявив:
— Застрелишь меня на месте, если не врал!
— За что? Я не понимаю, как жил, пока не встретил тебя. Ася незвонко засмеялась. Сквозь ломкие хрипы ее смеющегося голоса донеслись несдержанные всплески чьих-то шагов.