Валерий Поволяев - Список войны (сборник)
Еле-еле отдышался.
Он ещё не уснул, когда рядом с ним на зипун опустилось гибкое горячее тело и кто-то, неузнанный в темноте, зашептал страстные, путаные слова, значение которых Шурик не сразу и понял, он отпрянул было в темноту, но стукнулся головою о колесо телеги и замычал от боли.
— Ушибся, родимый? Не бойся, это я. И… Ну иди же сюда, иди. Чего же ты пугаешься, дурачок. Иди!
По слёзной мольбе, по неутоленной жажде, скрытой в шёпоте, Шурик узнал Татьяну Глазачеву, налился тяжёлой жаркой краской. Хорошо, что хоть в темноте этого жара невидно.
— Да не бойся же ты, я тебя не съем, — снова с мольбой прошептала Татьяна.
Шурик промычал в ответ что-то невнятное, ощущая боль и стыд. Татьяна прижалась к нему, вцепилась в плечи проворными крепкими пальцами, и он ощутил на своих губах вкус её губ, её дыхание. В голове мелькнуло обидное: «Она же с дезертиром водилась!» А потом… а потом вдруг: «Она ж… она же, считай, старуха… На сколько лет она старше!» Но эта мысль неожиданно угасла, и Шурик провалился в самое настоящее беспамятство.
— Ты ещё мальчик, совсем мальчик, — шептала Татьяна Глазачева, — не бойся, я тебе плохо не сделаю…
А у Шурика будто сил совсем не стало, вытекла сила-то, он пробовал было сопротивляться, но Татьяна быстро подавила это сопротивление, и он только слабо крутил головой, давя затылком землю, страшась сейчас только одного: как бы их возню не услышали люди, как бы…
Потом, когда всё было закончено, он отполз в сторону, страшась чего-то гадкого, постыдного, вызывающего остолбенение, скорчился. Его вырвало. Он уткнулся лицом в колкую, пахнущую мышами, пылью и житом стерню и долго лежал неподвижно, приходя в себя, боясь завтрашнего дня, момента, когда надо будет посмотреть Татьяне Глазачевой в глаза.
Утром, едва начали работать, как к Шурику, давя ногами солому, прибрёл Юрка Чердаков, широкоплечий, с крутой, совсем уже мужицкой, несмотря на возраст, грудной клеткой, с белыми от внутреннего жжения глазами.
— Ты вот что, друг, — заговорил он тихо, не ощущая ни ярости собственных слов, ни интонации, с которой произносил их, — если у тебя что с Танькой Глазачевой было или… это самое… будет если — прикончу. Так и знай.
Шурик почувствовал, что у него начинает чесаться руки — давно ему никто не угрожал. Неужели Юрка Чердаков забыл прошлогоднюю драку у правления, или за собой силу особую почувствовал?
— Было или не было, будет или не будет — не твоё дело, — тихим жёстким голосом проговорил Шурик.
Чердаков поднёс к носу председателя кулак.
— Видишь?
Ловко перехватив кулак, Шурик рванул Юркину руку вниз с такой силой, что тот не выдержал, плюхнулся на колени, застонал, тряся головой от боли.
— Я же люблю её, — пробормотал он. — Понимаешь?
Юркин голос тут угас, переходя на шёпот, и Шурику стало немного не по себе от того, что он узнал. Вон, даже у Чердакова и то, оказывается, любовь есть. А ведь скоро в армию, на фронт уходить… Неужто его никто ждать не будет? Кроме матери, а?
— Ты же ещё… это… — проговорил Шурик неуверенно, глядя Юрке Чердакову в макушку, в завитки-скрутки, которых у того было на голове целых три. Раз три — значит, счастливый, трёхмакушечникам всегда легко идти по жизни. — Она ж на восемь лет старше тебя.
— А тебе-то что? — Чердаков сделал попытку подняться с коленей, но Шурик не пустил его, и тогда Чердаков выдохнул, наливаясь прежней яростью: — Вот киргиз, родился головою вниз, дай встать!
Вдруг из далёкого далека, с той стороны поля донёсся до них крик:
— Хлеб горит!
Отбросив Юркину руку, Шурик онемел на несколько секунд, глядя, как перед ним неожиданно заскакали, зарезвились белые блохи — он даже не сразу понял, что блохи эти появились от испуга. Выходит, прав был дед Петро! Зловещие сухие «гуси» сделали своё дело — ударила в поле «молонья», подпалила хлеб.
До звона в висках сощурив глаза, он стал всматриваться в конец поля, откуда донёсся крик, пытаясь хоть что-нибудь увидеть там: косицы рыжего пламени, клубы дыма, сизую жаркую поволоку, что почти всегда затягивает место пожара. Но ничего не было видно.
Хотя в следующий миг он разглядел, что снизу, оттуда, где ночью выли волки, бегут люди, — это и послужило толчком, который вывел Шурика из оцепенения. Он сорвался с места и, ощущая, как каждый удар ноги о стерню отдаётся звоном в ушах, понёсся на крик. Догнал хилого пацаненка, еле-еле перебирающего тяжёлыми башмаками, подумал на бегу, что это какой-нибудь третьеклассник, вышедший на хлебное поле помочь родным в отцовской обуви, скосил глаза, чтобы крикнуть: «Не спеши, парень, задохнёшься! Без тебя с огнём управимся!», как вдруг узнал Сенечку Зелёного. После похоронки на отца Сенечка больше месяца с горячкой в постели пролежал.
— Что там стряслось, не знаешь? — вывалились из Шурикова рта горячие, скомканные от бега слова.
Сенечка не в силах на бегу говорить, отрицательно покрутил головой. Поле было неровным, и то, что не смог увидеть в первый момент Шурик, стало хорошо различимым, когда он вымахнул на горбину: довольно большой кусок поля, самый край, — уже обуглился, почернел. Вокруг этого куска хлопотали, метались из стороны в сторону люди, сбивали огонь телогрейками, рубахами, граблями, вилами, скрутками верёвок — кто чем.
Шурик до крови закусил нижнюю губу. Такое ощущение, будто ему гвоздь воткнули в грудь. Щёки у него побелели, глаза налились слёзной обидой, недоумением: как же так, столько работали, столько труда вложили в этот хлеб и — на тебе! К-как же? Г-где же справедливость, где она? Но раздумывать было некогда, не до вопросов «к-как же, г-где же?», надо было действовать, спасать поле, пока огонь не набрал силу.
Он метнулся в сизый чад, в вонь и угар. Пламя было низким, едким, цеплялось за хлебные стебли, прыгало вверх, к колосьям, и тогда раздавался негромкий колючий щелчок — это лопались вспухающие от жара зёрна, затем косицы пламени сползали вниз, перекидывались на следующие стебли.
Вокруг раздавались стоны, хриплые выкрики, надломленно-горькое «А-ах!», мат, чей-то разбойный свист, лешачье сопенье пламени, ныряющего под ноги людей, острое, больно бьющее в уши щёлканье погибающих колосьев. Поднятые тревожными призывами люди душили пожар, отбивали у него труд свой, пот, слёзы, — всё, что потребовал от них выращенный хлеб.
Чад полоснул Шурика по лицу, ожёг ноздри, глаза, брови, Шурик отшатнулся было назад, но тут же остановился, подстёгнутый собственным криком «Ах ты, г-гада!», кинулся в пламя, к чёрной плешине обожжённой голой земли, на которой словно живой шевелился пепел, выхватил у кого-то телогрейку, увидел, как синеватый и на первый взгляд рахитичный, совсем беспомощный огонь ползёт к пшеничной куртине, несбритым бронзовым волосом вставшей среди чёрной голи, ощерился словно зверёк, ударил по ползущему огню телогрейкой, убил его. Что-то тяжёлое возникло у него в животе, подпёрло грудь, надавило снизу на сердце, но Шурик одолел плотный тяжкий комок, снова бросился в пламя, крутя головой, глотая чёрные от копоти слёзы, веря и не веря в происходящее.
Когда пламя было погашено, оказалось, хлеба погибло немного — сотки три — три с половиной, и на душе у Шурика немного отлегло. Хуже, если б огонь подобрался к снопам, подготовленным для вывозки, тогда б беда — самая настоящая, большая была бы беда.
Увидел впереди людей, свалился обессилевший, отупевший, с болью в груди и в животе. Почувствовал, что тело его окаменело и сделалось тяжёлым, незнакомым. Он знал, отчего это произошло — от ощущения тревоги, опасности, горя. Услышал далёкое-предалёкое, чуть живое сипение:
— Ну чего, председатель, говорил я тебе, что этих гусей опасаться надо? Вона, первое предупреждение получили. Посмотрим, что дальше будет.
— Типун тебе на язык, дед Петро! — подала голос Татьяна Глазачева.
— Типун не типун, а держаться надо настороже.
Шурик сплюнул чёрную тугую слюну, поднял голову, столкнулся глазами с Татьяной, увидел в глубоких её омутах тоску и щемящую горечь, хмурых чертенят, плещущихся в бездонной воде, какие-то звёздочки, похожие на искры пламени, попытался усмехнуться, вспомнив ночное происшествие и утреннюю Юркину сцену, но улыбки не получилось — растрескавшиеся, в кровяных морщинах-порезах губы жалко задрожали, и Шурик снова уткнулся головою в землю.
— Чего это телега в деревню пошла? — спросила тем временем Татьяна. — Пустая, без снопов.
— Сенечку Зелёного домой повезли. Дыханье потерял. Видно, лёгкие у него не того, — ответил всезнающий дед Петро. — Отключился казак.
«Сенечка? Что же это с ним, а?» — устало подумал Шурик. Смежил веки — и перед ним встал Сенечка, смахивающий на квелого гнома из сказок братьев Гримм, которые Шурик читал давным-давно, в безнадёжно ушедшем в прошлое детстве, и острая жалость резанула его по груди, вызывая остолбенение и какую-то новую, ещё непознанную боль.