Олег Сидельников - Пора летних каникул
Капитан рассмеялся:
— Можешь еще раз потрогать. Никакой подделки.
— А дружки?
Стрельцов промолчал, потянулся за фуражкой, забыв, что она в руке, вздохнул.
— Хорошие были ребята, — старшина замигал конфузливо, словно застыдился того, что жив, здоров, а капитановы друзья умерли — только затем умерли, чтобы остался в живых он — старшина.
Капитан сказал тихо:
— Вот что, дружище, не надо больше об этом.
— Договорились, товарищ капитан.
— «Товарищ капитан! Товарищ капитан!»— рассердился вдруг Стрельцов. — Что ты мне «выкаешь»? Противно слушать. Бывший комбат, старше меня чуть ли не вдвое, друг боевой, и на тебе!.. «Товарищ капитан».
— Так ведь субординация, товарищ…
— Ну-ну! Кстати, боевой друг, давай познакомимся, не то что имени-отчества — фамилии твоей толком не знаю. Малешин… Милешин…
— Милашин… Старшина Милашин, Иван.
— А по батюшке как?
— Иван Иванович.
— Ну, а я — Стрельцов Юрий Антонович. Или просто Юрка, бывший пирожник. Здорово вы нас тогда прозвали. И поделом. Стыдно вспомнить, как мы о пирожных мечтали. Все люди — как люди. Кто об украинском борще толкует, кто слюнку пускает на рюмку водки с палочкой шашлыка, а мы — пирожные, смешные мы были, а, Иванваныч?
— Мальчонки, особенно ты, Юрий Антоныч. Не солдат, а сущее дите. И вид такой — вроде бы мамкину… эту самую… потерял. Худой, хлипкий.
— Но-но, не увлекайся, друг.
— А на поверку вышло — геройский малец оказался. Стрельцов рассмеялся заливисто, звонко. И старшина
Милашин подумал о том, что этот рослый, светловолосый капитан годится ему в сыновья. Ну сколько Юрке лет? Двадцать, двадцать один — не больше. А лицо! Обветренное, морщинки в уголках губ. А все равно видно — юнец. До сих пор небось еще растет. Только глаза у него взрослые. Бывалые глаза.
— Слушай, Иванваныч. Ну какого рожна мы торчим здесь? Надо бы нам встречу вспрыснуть. Я ведь теперь не одними пирожными питаюсь. Как у тебя со временем?
Поехали к нам в иптап. Это недалеко. Машина у меня есть, «виллис». Зверь, а не машина. А после я тебя со всеми почестями доставлю в часть. Вы где стоите?
— В Биркенвердере.
— Ого! Как же это ты у рейхстага очутился?
— Отпросился. Рассказал, стало быть, что к чему — ну и выправили документы. Все чин чином.
— Спасибо, друг, — Стрельцов взял его под руку. — Спасибо, что не забыл. А теперь — шире шаг! Не каждый день такие встречи случаются. Не каждый день Берлин штурмом берем.
На огромный город легли серые сумерки, просвеченные отблесками пожаров. Верткий виллис осторожно пробирался между грудами битого кирпича, ворохов снарядных гильз. На развалинах копошились цивильные немцы с белыми повязками на рукавах. Город еще не отдышался после изнурительного кровавого сражения, следы которого встречались на каждом шагу — черные прорезы амбразур, каменный рыцарь без головы, сброшенный с пьедестала тяжелым снарядом, комендантский патруль, конвоирующий детину в клетчатом пиджаке с разряженным панцерфаустом в руке — неопровержимым свидетельством того, что его хозяин сделал все, чтобы заработать девять грамм.
Город еще тяжело, надсадно дышал. Но все самое страшное было уже позади, и мирная жизнь исподволь захватывала улицу за улицей. Откуда-то доносились звуки баяна, хриплый тенорок выводил:
Всю-то я вселенную прое-е-е-ха-ал,
Ни-игде ми-илай не нашел.
Я-а-а в Расею возврати-и-ился,
Се-эрдцу слышится привет!
Милые личики регулировщиц улыбаются мирно, по-домашнему. Разговор двух солдат:
— …Как на гражданку выйду — сразу оженюсь. И так уж девка в девках засиделась.
— А мне не к спеху. Специальность сперва получить надо.
— Ты прямо как французский буржуй… Хороший мирный разговор.
А вот и мирные армейские будни. Младший лейтенант с солдатской «Славой» на груди ведет взвод.
— Ать-два… Четче… Ноги! Ноги не слышу! Стрельцов умилился:
— Ишь какой привереда, ногу ему послушать захотелось… Однако, Иваныч, вот мы и прибыли. Милости прошу к нашему шалашу.
Комната, в которой обосновался капитан, находилась рядом со взводом управления. Там то и дело грохотали солдатские сапоги, кто-то кого-то шумно требовал «к выходу», «на выход».
— Ты, часом, не нервный, Иваныч?
— Пусть себе колготятся. Мои нервы еще в финскую свалку заморозило.
— Ну и добро. Сейчас мы ужин соорудим. Вызову ординарца, он мигом все обстряпает. Боевой хлопец. Я ведь теперь — начальство.
— Не надо ординарца, Антоныч. — Стрельцов и Милашин нашли идеальную форму обращения — по отчеству. — Не надобно его. Руки-ноги, слава богу, уцелели. Сами управимся.
— Сами — так сами. Кстати, обратил внимание на мою жилплощадь? Баронская спальня. Даже на белье хозяйском — баронские гербы. Честное слово, не вру. Сам видел. И велел баронское барахло выкинуть. А кровать-то, кровать посмотри какая! Отделение уложить можно, и еще место останется.
— Ну его к бесу, барона твоего. Мне, признаться, есть охота. Выкладывай запасы.
Через несколько минут на овальном журнальном столике, покрытом «Фелькише беобахтер» появились пузатая бутылочка, тушенка, консервированный компот, полголовки ноздреватого сыру и даже полосатые цилиндрики консервированного пива.
Стрельцов сделал рукой приглашающий жест.
— Прошу, Иваныч. Чем богаты, тем и рады. Не угощение, а сплошное вавилонское столпотворение. Коньяк французский, тушенка американская, — «Второй фронт», компот болгарский, сыр голландский. А вот пиво хоть и трофейное, но это трофей особого рода. Американское пиво. Немцы его где-нибудь там, в Арденнах, прикарманили, а мы — у немцев. В конце концов не прогадали союзнички.
Друзья пододвинули к журнальному столику глубокие кожаные кресла с подлокотниками в виде львиных морд.
— Ну что ж, начнем, пожалуй, — Стрельцов стал разливать в дымчатого стекла рюмки коньяк.
Милашин остановил его.
— Погоди, — он отстегнул с пояса флягу. — Солдатские кружки имеются? Давай их сюда. За погибших героев, за тех, кто сгорел в аду сорок первого, чтобы нам сегодня здесь, в Берлине, на победное знамя радоваться… За них… за мертвых победителей… Вечная им слава.
Стрельцов и Милашин подняли кружки.
— Крепка российская водочка, — сказал капитан, утирая проступившие слезы.
Старшина молча кивнул головой и тоже утерся. Потом промолвил, зачерпывая ложкой тушенку:
— Молод ты еще, Антоныч. Меня не проведешь: Крепка, конечно, водочка. А солдатских слез не надо стыдиться… Ну, друг, рассказывай. Все по порядку рассказывай.
— Нет уж, ты сначала.
— А что я? Ну воевал. Пятился до самой Волги-матушки. Осерчал — вперед попер. Раненый-перераненный, ан жив. Вечный старшина. Вот и вся моя военная автобиография. Что — я? Не полных семь классов образование. А вас, стрекулистов, пруд пруди. И офицеры из вас лихие. Шустрые ребятишки. Мамкино молоко на губах не обсохло, а, поди ж ты, — по Берлинам разгуливаете!.. Нет уж, брат, давай-ка рассказывай о себе. И о товарищах рассказывай… О Геннадии, о Викторе…
— О Глебе и Вильке.
— Разве?.. А не путаешь? Мы как из окружения вышли, все вспоминали. Бойцы говорили: пирожники — это Геннадий, Юрий и Виктор. А вот фамилии никто не знал… Такая жалость.
— А имена перепутали. Я — Юрий, это точно. А они… друзья мои — Вилен Орлов и Глеб Льдовский.
— Разве? — старшина печально покачал головой. — Эх, ребята, ребята! Сколько хороших парнишек полегло. Ну давай, Антоныч, выпьем еще по одной. За Глебе и… как его…
— Вилен.
— Вот-вот. И за Вилена.
Капитан и старшина выпили. Помолчали.
— А теперь рассказывай, Антоныч. Все. Как на войну попал, как с того света вернулся.
— Долгая история.
— А куда нам торопиться? Стрельцов прикрыл глаза, задумался.
— Все по порядку?.. Ладно.; Тогда уж я начну со школьного вечера. В субботу он был, двадцать первого июня… А какого года — сам знаешь…
…Заря заглянула в распахнутое окно. Румяный лучистый лик ее с любопытством уставился на громадную кровать — хоть сказочному Циклопу впору! — с неразобранной постелью, на портрет щеголеватого гауптмана, вежливо улыбающегося со стены, и, наконец, подмигнул двум военным, сидящим возле журнального столика, уставленного снедью. Походная фляга в защитном чехле лежала на боку, доказывая тем самым, что этой ночью она послужила хозяевам на славу; пузатенькая бутылочка если и содержала в себе кое-что, то уж самую малость, на донышке.
Однако оба военных — рябой крепыш лет сорока и молодой блондин — были, что называется, ни в одном глазу. Их одолевал другой хмель — хмель печальных воспоминаний, тяжкий, разламывающий голову; против него бессильны опохмельная стопка и огуречный рассол.
Молодой военный устало потер ладонью лоб, встал, бесшумно прошелся по серебристому ковру, устилавшему пол, остановился у окна. Издалека доносились плотные удары — это гремела надвинувшаяся с Востока майская гроза; она вымывала остатки плесени и грязи.