Альфред Андерш - Винтерспельт
— Боже мой, Кэте!
В его возгласе она почувствовала не только боль и отчаяние, но и быстрое примирение с чем-то неизбежным. Угасание света.
Он был не такой человек, чтобы делить ее с кем-то.
Он был надежный человек, его седеющие волосы отливали сталью. Она понимала, что было бы правильнее удовольствоваться им одним — на то короткое время, что она еще здесь. Не стоило начинать все это с Динклаге. Надо было держать себя в руках.
Она скрывала свое нетерпение — скорее уйти, вернуться в Винтерспельт, в дом, где ее ждал Динклаге.
Сначала они говорили о птице, которой Кэте боялась. Хайншток рассказывал ей, как живут сычи. Они летают в сумерках и в темноте по старым лесам, убивают полевых мышей, сгоняют маленьких птиц с ветвей, где те спят, проглатывают свою добычу вместе с шерстью или перьями, потом выплевывают клубки перьев и пуха.
— В зимние ночи можно услышать их любовные призывы, — говорил Хайншток. — Здесь в лесах много сычей.
— Я их уже не раз слышала, — ответила она. — В Берлине тоже масса сычей.
Она вспомнила, как прошлой зимой кричали по ночам сычи в садах Ланквица: низкое «ху-ху-ху», за которым следовало более высокое по тону, раскатистое, тремолирующее «у-у-у». Она и не подозревала, что это их любовные призывы.
— Зимой, — добавила она, — меня здесь и в помине не будет.
Он промолчал.
Уже позднее — когда они заговорили о мерах, принятых майором Динклаге, — он сказал:
— Сегодня у меня впервые появилось сомнение в том, что все было бы уже позади, если бы я жил в Бляйальфе.
Весь день он слушал с высоты над каменоломней тишину, всматривался в неподвижность — следствие мер, осуществленных майором Динклаге.
К чувству, которое испытывает Кэте — как по отношению к Хайнштоку, так и по отношению к Динклаге, — с самого же начала примешивается критика. Она никогда не была влюблена «без памяти». Что касается Динклаге, то к нему она относится даже более критично, чем к Хайнштоку. Хайнштоку она могла сказать: «Я тебя и не люблю вовсе, ты мне просто приятен»; в отношении же Динклаге слово «приятен», как можно предположить, вообще неуместно: его она просто любила. Она была в состоянии наблюдать за собой и снова и снова обнаруживала, что ее критика неизменно превращается в желание быть с ним.
И тогда она была неприятна сама себе. Вообще она отличалась способностью к самокритике. Она всегда старалась помнить, что сама не лучше тех, кого критикует.
Но бывали моменты, когда Динклаге был ей очень приятен.
В один из дней следующей недели, когда план уже начал обретать конкретные очертания, он рассказал ей, как воспрепятствовал эвакуации Винтерспельта. Он не сказал — почему. Почему, собственно, он не сказал? Она бы обрадовалась.
— Тогда же я предложил полковнику Хофману, — сказал он потом, — взорвать виадук у Хеммереса. Мой план уже вполне созрел, и я знал, что этот виадук очень облегчит его осуществление, и все же я предложил взрывать. Можешь ты мне это объяснить?
Конечно, он вовсе не ждал, что она ему это объяснит, и Кэте промолчала, понимая, что операция может в последний момент очутиться под угрозой, если она скажет: «Это доказывает, что твой план для тебя — абстракция, навязчивая идея, нечто такое, чего ты на самом деле вовсе не хочешь».
Но он был ей очень мил, когда задавал себе такие вопросы.
Или когда произносил такие монологи:
— Я никогда не посылал карательных отрядов, никогда не участвовал в акциях против населения. Вот главная причина, почему я всегда отказывался воевать в России.
И он с удовлетворением похлопывал себя по правому бедру.
— Но, господи, — сказал он как-то, — до чего же бессмысленные вещи приходилось мне иногда делать. Я выполнял приказы - начать наступление или удерживать позицию, — которые с военной точки зрения были совершенно идиотскими, которые все, вплоть до командования дивизии, единодушно считали нелепыми во всех отношениях. Я видел сотни, нет — тысячи людей, мертвых и раненых, они погибли или оказались ранеными только потому, что какое-то дерьмо за письменным столом в штабе армии считало себя полководцем. Но я подчинялся, всегда.
Я никогда еще не позволил себе не выполнить приказа, — повторил он.
«Если удастся осуществить его план, — подумала Кэте, — это искупит его вину в том, что он выполнял все приказы».
Динклаге, этому человеку, пекущемуся об этике, раздираемому противоречиями, незачем было беспокоиться, что его отношения с Кэте ограничатся постелью. Ибо именно эта сторона их отношений, к его глубочайшему разочарованию, перестала существовать уже в ночь с пятницы на субботу, то есть с б на 7 октября.
Во всяком случае, этой ночью Кэте спала с ним в последний раз, притом уже не была поглощена им в той мере, как прежде. Замысел, который он раскрыл ей в канцелярии, в комнате с табличкой «Командир» на двери, еще до того, как они поднялись в его спальню, отвлек ее от всего остального.
Надо только представить себе эту сцену! Она нашла его склонившимся над картами, при тусклом свете висящей под потолком лампы, и он, очень естественно, без всяких вступлений - как шесть дней назад, когда она вошла с лампой в руках в канцелярию и он сказал: «Это спасет мне вечера», — заговорил о своем плане. Несколько раз, когда боль в бедре становилась невыносимой, он выпрямлялся, а потом при свете фонарика снова буквально впивался в карту. Кэте, стоявшая рядом, не следила за лучом света, она только делала вид, что ее интересует расположение хутора Хеммерес и кончающегося возле него виадука, над которым кружил кончик карандаша Динклаге; она прислушивалась к звуку его голоса, к интонации, с какой произносят математические формулы, ждала, когда в его речи появится возбуждение, взволнованность, пусть даже элемент авантюризма, ибо именно этого следовало ожидать от офицера, которому всего лишь 34 года и который задумывает неожиданную и смелую военную операцию. Но это возбуждение, взволнованность, авантюризм так и не появились.
Зато сама она пришла в крайнее волнение. Если план удастся осуществить, это будет великолепно. Ей хотелось схватить Динклаге за плечи и потрясти, чтобы заставить его сделать какой-то жест.
Легкость, с какой она сообщила ему, что знает кое-кого, кто мог бы связаться с американцами, почти небрежная интонация, с какой она произнесла: «О, если все дело в этом!», избавляя тем самым Динклаге от главной трудности, были абсолютно наигранными.
В действительности же она поняла, во что ее втягивали, и испугалась. Динклаге не противился тому, что она превращала его абстрактные размышления в конкретные, но, едва включившись в этот процесс, едва назвав ему (впервые) фамилию «Хайншток», едва заговорив о своем знакомстве с Хайнштоком (о подлинном характере их отношений она сообщила лишь на следующую ночь), Кэте уже обнаружила в себе следы раздумий о возможной ценности абстракций; пока, впрочем, это были лишь смутные, ускользающие мысли, нерасшифрованная морзянка сомнения.
Да уж, ввязалась она в историю! И, спросив себя мысленно, что же это за история, не нашла ответа; зато в памяти вдруг всплыло выражение, которое она часто слышала в Берлине: «Вот это номер!»
Просто подумала: «Вот это номер, а?»
Она и сама не могла бы ответить на вопрос, когда у нее созрело решение, что больше она не будет спать с Динклаге, — этой ли ночью, когда она уже не могла заставить себя думать только о ласках, а взволнованно размышляла о том, что надо предпринять сразу после рассвета, или во время разговора с Динклаге на следующий день, когда она была разочарована, неприятно поражена, полна дурных предчувствий из-за того, что Динклаге настаивал на своем требовании: Шефольд должен прийти через линию фронта, изобразив это условие как дело чести.
Вполне возможно, что, когда началась операция — а началась она, когда Динклаге раскрыл ей свой план, — Кэте, сама того не сознавая, стала вести себя как боксер, который перед боем предается воздержанию. Хотя почему, собственно, «сама того не сознавая»? Она, скорее всего, совершенно четко сознавала, что план, подобный этому, повелевает им обоим не расслабляться.
Впрочем, правильнее предположить, что именно во время того разговора 7 октября, именно тогда, в их отношениях возникла трещина. Изложенный Динклаге кодекс чести, его рассуждения о «структуре» привели к тому, что в чувствах Кэте произошло своеобразное перемещение центра тяжести: от любви к антипатии. И антипатия перевесила.