Джурица Лабович - Грозные годы
— Взорвали узкоколейку? — спросил дед.
— В нескольких местах.
— Значит, за нашим селом больше не будут громыхать фашистские поезда?
— Не будут!
— Вот и хорошо! И немца в плен взяли?
— Итальянца. Это его поезд мы пустили под откос. Многие разбежались, а этот поднял руки. И все время повторяет, что он социалист.
— Ему верить нельзя, — предупредил дед. — Какой он социалист? Мне вон уже седьмой десяток пошел, а я все не могу похвалиться, что я социалист.
— Годы тут ни при чем, дядя Михайло, — заметил командир. — К тому же в Италии все по-другому!
— По-другому, конечно! Там фашисты в большинстве. Не верю я ничему, что идет с чужбины.
— С пленным мы должны обращаться хорошо, — предупредил командир.
Уже совсем рассвело. Старики и молодежь окружили пленного. Все с любопытством его разглядывали, а Джокица даже набрался храбрости и дотронулся до его одежды. Наибольшее удивление вызвала его каска с торчащим пучком перьев, что говорило о принадлежности его к берсальерам, горным стрелкам.
— Эта штука у него на голове очень похожа на хвост моего петушка, — сказала Анджа, покачивая хныкающего ребенка.
Пленного смущали эти взгляды, и он растерянно оглядывался. Наконец дед Михайло, решительно растолкав любопытных, подошел к нему и спросил:
— Тебя как звать-то?
Итальянец не понял его и выставил вперед руки, будто защищаясь.
— Он говорит, что никого не убивал, — объяснил командир Радоня. — Наверное, слышал о нашем законе: кровь за кровь!
— Что-то не верится, — упрямо покачал головой дед Михайло.
— Что ты к нему прицепился, старый? — упрекнула деда Марта, радостная, что ее сын вернулся. — Оставь его, может быть, он голодный.
Дед Михайло с досады плюнул. Марта взглянула ему в глаза и произнесла:
— Прости согрешившему против тебя! Я принесу итальянцу мамалыгу. Его ведь тоже где-то ждет мать.
Пленного усадили. Любопытные Миланче и Микица встали за его спиной, словно часовые. Дед Михайло, подумав, обнял их за плечи и сказал:
— Храбрые мои караульщики! Дайте-ка я предложу ему закурить. Он ведь, в конце концов, тоже человек. Да и бабы вон на его стороне.
Итальянец взял табак и ловко свернул цигарку. Когда он докурил и принялся за мамалыгу, на его лицо упала первые лучи солнца.
Во дворе, где ночью прятались женщины, парни и девушки закружились в хороводе.
Минер без мины
На старой водяной мельнице, у печки, кто на колоде, кто на мешке с зерном, сидели помольщики, немолодые уже люди, и грели руки. В золе пеклась погача[9], и все нетерпеливо поглядывали туда. Немного дальше, поближе к дверям мельницы, сидел, облокотись о бревно, посасывая зажатую в зубах ореховую трубку, Ристо Куриджа, старик лет семидесяти. Дым раздражал его больные глаза, и слезы скатывались по морщинистым щекам,
— Что это ты, Ристо, сырость разводишь? — взглянув на него, спросил мельник Станое. — Льешь слезы, ровно всю семью похоронил.
Старик вытащил из-за пояса платок, вытер глаза, поднял голову и хмуро ответил:
— Свои слезы лью. Какое тебе до них дело? Следи вон лучше за мельницей да гляди, чтобы мука была чистая, не обманывай людей. А над чужой бедой не смеются. Мои глаза какая-то чертова болезнь ест. Я уж их и каплями лечил, и какой-то мазью мазал — ничего не помогает.
— У тебя, Станое, и у самого глаза не лучше. Слезы из них, правда, не текут, зато глянь, как кровью налились, — сказал помольщик, сидевший справа от Ристо, и плюнул в огонь.
— Это меня сквозняком прохватило. Ночью здесь из всех щелей несет. Я топлю ночью, но, пока спину согрею, грудь озябнет, повернусь одним боком — другой коченеет. Так и верчусь всю ночь, — закончил Станое и перепачканными в муке руками подкрутил усы. Это был высокий, с костистым лицом и низким, выдающимся вперед лбом, человек лет пятидесяти.
— Да-да, ослепнет наш Станое. Как он тогда за помол будет брать? Туго нам придется, когда начнет он наши мешки на ощупь половинить. Сейчас, когда видит, он берет себе с каждых десяти кило горшок муки, а уж слепой-то, не приведи бог, станет загребать ведром, если только сможет ведро в мешок засунуть, — произнес Ристо.
— Грешно жаловаться, что я беру слишком большую плату за помол! — рассердился Станое.
— У него и глаза голодные, завидущие, как у некормленой собаки, — поддал жару помольщик, что сидел рядом с Ристо.
Все громко расхохотались.
— Я вот сейчас тебя, Гавро, тресну, тогда посмеешься! — со злостью сказал Станое и потянулся к толстому полену. Однако он не поднял его, потому что все закричали:
— Брось, этим ничего не докажешь!
— Он у меня в прошлом году чуть не полмешка муки за плату взял. Я еще тогда с женой поругался, и с тех самых пор у нас в доме все вкривь и вкось пошло. — Лицо Гавро стало злым, зрачки его голубых глаз расширились.
— А правда, Станое, ты бы мог, к примеру, вообще не брать плату и молоть даром... Ну-ка скажи, как ты себя чувствуешь, когда летом от жары высыхает ручей и мельница останавливается? — ехидно спросил Ристо.
— Спрашивать мельника, может ли он молоть без платы, — это все равно что спрашивать попа, может ли он обойтись без приношений прихожан... — заявил Гавро.
— Раз я такой грабитель, то вообще больше не буду вам зерно молоть. Идите на Петрину мельницу. Вот потопаете два десятка километров с мешками на плечах, тогда узнаете, легче ли это, чем отдать каких-то полкило муки.
— Ты нам не грози, что молоть не будешь. Не дразни Ристо, а то и с твоей мельницей будет то же, что с фашистским поездом, который он во время оккупации под откос пустил, — пригрозил Гавро.
— А ну-ка, Ристо, расскажи о том поезде! — закричали все, а Станое, поднявшись и открыв дверь, вышел на порог.
— Как рассказывать — так Ристо, а как табачком угостить — так никто... Скупые вы люди, жадные. Негоже это.
— Вот тебе полный кисет. Этим летом сам табачок сажал. Только вот я его плохо высушил, и он язык дерет. — Говоря это, Гавро протянул Ристо грязный кисет из выдубленной бараньей шкуры.
Ристо развязал его и взял ровно столько, сколько было нужно, чтобы набить трубку.
— Ты что, Станое, отделяешься от общества? Давай садись вместе со всеми, — позвал Ристо, повернувшись к дверям.
— Я смотрю на зелень. Это хорошо для моих глаз, да и для твоих тоже.
— Оставь его, Ристо. Расскажи лучше о поезде, — вмешался Гавро.
— Ну, раз уж вы хотите послушать, отказать не могу.
— Что-то мне не верится, чтобы такой невзрачный старик пустил под откос целый поезд, — бросил Станое.
— Что он там бурчит? — презрительно улыбаясь, спросил Ристо. — Уж, наверное, он не сам слетел с рельсов.
— Ты там помолчи, Станое! — приподнявшись, чтобы видеть мельника, крикнул Гавро. — Ты во время оккупации якшался с четниками и не имеешь никакого права рассуждать о нашей борьбе. Чести у тебя нет и не было. Наш суд был слишком добрый, когда присудил тебе только два года за твои подлости, чтобы теперь ты нам снова на шею сел. Слишком добрый!
— Наверное, надо было тебя спросить, сколько мне присудить! — прошипел Станое.
— Черт с ним! Начинай, Ристо! — снова попросил один из помольщиков, помешивая в печке.
Когда Гавро и Станое сели, старик вытер платком глаза и начал:
— В сорок третьем, этак под Юрьев день, когда только-только зазеленели поля, начались жестокие бои под Топич-Горой. Навалились немцы, усташи, четники, вся эта разномастная братия, так что упаси бог...
— Тебя, Станое, с ними не было? Может, ты нам о них поподробнее расскажешь? — съехидничал Гавро.
Станое смерил его злым взглядом, но даже не шевельнулся.
— ...От взрывов дрожала земля. Народ, пытаясь спастись, бежал в горы. Мои тоже тронулись, а я не пошел. Снохи кричали: «Пошли, батя, скорее!» Я же в ответ сказал: «Вы уходите, забирайте детей, а я спрячу посуду и вас догоню. Я старый солдат, знаю немца и его тактику». Я надеялся, что немцев задержат. Наши партизаны дрались стойко, хотя и были плохо вооружены. Может, кто-нибудь из вас помнит эти бои?
— Меня тогда здесь не было, я был в Пятой козарской бригаде в Центральной Боснии вместе со своими сыновьями, — ответил Гавро.
— Мы тоже дрались в других местах, — сказали остальные.
— ...Бились партизаны, — продолжал Ристо, — но гады перли — не остановишь, да и патроны у наших были на исходе. К ночи они отошли, а я остался дома. Стар я уже, думаю, и одной ногой в могиле. Если меня фашисты убьют, невелика беда. Пожил я уже достаточно... Был у меня кое-какой скот, и хотел я его сберечь. Годами я за ним ухаживал и не мог допустить, чтобы в один день все пошло прахом... Занялся я своими коровками, как будто ничего не произошло. Немцы ворвались во двор как раз тогда, когда я поил бычка. Направив на меня винтовки, они приближались ко мне. Когда увидели, что я делаю, начали что-то спрашивать, а я ни черта не понимал, только кивал и кивал. Они показали, чтобы я убирался. Я шагнул к двери и получил еще тычок в спину, а они стали отвязывать скотину и выгонять ее во двор. Один фриц вывел бычка и все повторял: «Гут, гут». Я уже больше не мог вынести и бухнул ему: «Будь ты проклят, поганый!» Думал, прибьет он меня. А тот не понял и опять: «Гут, гут». Я ему: «Гут или не гут, а я тебе высказал все, что у меня на сердце было...»