Владимир Корнилов - Годины
Так же медленно (он все еще прихрамывал), почти успокоенный, Алеша возвращался хорошо накатанной дорогой. В стороне, среди снегов, приметил черный дубок и стоявшего у дубка в неподвижности одинокого человека. Побужденный неясным сочувствием, он по свежим следам, промятым в снегу, подошел, узнал комиссара, смутился, хотел уйти. Но комиссар позвал:
— Подходи, Полянин.
Под дубком, укрытая напавшим свежим снегом, угадывалась могила. Но не сам уже привычный холмик земли приковал его внимание, а дощечка, притиснутая обрывком колючей проволоки к стволу. И необычные слова на дощечке, писанные неловкой рукой, сажей, разведенной в бензине: «Полинка из санвзвода. Приняла смерть 2.XII.42 г.».
Алеша, не стесняясь присутствием комиссара, прислонился к обдутому ветром холодному стволу, в растерянности думал: «Так вот где ты теперь, страдалица…»
Еще с той, первой работы на поле, под облачками шрапнельных разрывов, шла с ним рядом, испуганно чуждаясь его, эта худенькая, по-мальчишески ловкая и молчаливая девчушка. Он сам себе не смог бы ответить, что за чувства были у него к Полинке: наверное, просто она нравилась ему, как может нравиться созвучный по азарту жизни человек. Может быть, они стали бы хорошими товарищами, может быть, друзьями. Какие-то другие чувства могли бы связать их. Все могло бы быть, думал теперь Алеша, если бы не злая воля старшины. Он помнил, как на том же поле, где косили они рожь, испугало ее близкое присутствие Аврова. Помнил и тот страшный разговор Аврова, который случайно услышал, и слова Полинки, брошенные с не девичьей злостью: «Себя продал, теперь меня продаешь?!»
И тот черный для себя день в блиндаже комбата-два, когда Полинка, таясь в углу, с покорностью и старанием подшивала подворотничок к комбатовской гимнастерке.
И другой день, уже в перевязочной, где лежал спасенный им комбат-два, ее слезы, растерянность, страх, отчаяние и нетерпеливый, отстраняющий ее жест комбатовской руки.
Последний раз он видел ее в штабном немецком блиндаже, в ста шагах от ротных позиций, где он и Яничка перевязывали и укрывали раненых до ночи. Вошла она тихо, стояла у стены и наблюдала за ним, пока он бинтовал солдату бедро. Когда он закончил, сел на нары, вытянул, морщась от боли, ногу, она долго, пристально на него смотрела. Так, не сказав ни слова, и ушла.
Такой он видел ее в последний раз. Нет, в последний раз он увидел ее наутро: принесли ее в блиндаж солдаты. Лежала она на плащ-палатке, уже освобожденная от полушубка; на гимнастерке, там, где обычно бывают ордена, темнели два, от проступившей крови, пятна. Один из принесших ее солдат, толстенький, коротконогий, мял шапку в руках, говорил, как будто оправдываясь перед теми, кто был в блиндаже:
— Уси у роти позалэглы, у поли, у снигу! А оця дивчинка, дивимся, поднимается и, як ничого нэ баче, пишла на кулэмэт…
Он слышал голос коротконогого солдата, удивлялся: «Зачем он говорит?..»
Напряженно смотрел на голубоватое, с полуоткрытыми глазами лицо, в застывшем выражении которого не видел ничего, кроме успокоения, и думал, слыша и не понимая солдата:. «Зачем он говорит? Молчать надо. Всем молчать…»
Алеша вглядывался в буквы на неструганой дощечке с таким напряжением, как вглядывался в то утро в неподвижное голубоватое, какое-то уже не девичье лицо, но различал только два скорбных слова: «Приняла смерть…» Как точно кто-то написал. Не было только имен тех, по чьей вине приняла она смерть.
Алеша расслышал голос комиссара:
— Невозможное это дело — девчонок губить!.. Убрать с передовой! Всех убрать! Есть у них свое дело — раны и души врачевать!..
Алеша слышал как будто злостью надорванный голос, думал, что комиссару, наверное, известно все о смерти девушки Полинки. Не знает он только то, что ему, Полянину, тоже известно все. И что гибель Полинки для него много больше, чем просто смерть одной из девушек санвзвода…
В шумную землянку Алеша не вернулся — ночевал он у минометчиков. Утром, ничего не объясняя, перенес в блиндаж к ним и свои вещи.
2На этот раз Иван Степанович был неумолим.
— Показывай свои раны, победитель! — приказал он жестко. И Алеша уступил; хромал он все замет нее, морщился, неловко ступив, рана болела, мешала ходить. Иван Степанович давно наблюдал за ним и вот:
— Раздевайся давай! Герой, понимаешь… Молись богу, что доглядел вовремя. Ты же совсем больной! Собирайся, в госпиталь пойдешь.
Иван Степанович был убежден, что все его беды от раны. Спорить Алеша не стал, он сам чувствовал, что изменить свою жизнь, хотя бы на малое время, надо: он уже отупел от безделья, бесполезных дум, раздражался даже по малому поводу.
Провожать его в ППГ-4, в госпиталь, расположенный километрах в пяти, напросилась Яничка. Вышли они морозным утром. Шли не спеша, согласно вбирали в себя холодную ясность неба над головой, разглядывали тяжелую лиловатость инея на березах, солнечные узкие, как рельсы, отблески на уходящей вдаль дороге.
Яничка с заботливой привязанностью шла рядом, на скользких дорожных раскатах в готовности подставляла под его руку плечо. В новом дубленом, подпоясанном ремнем полушубке, который уже после боя вручил ей батальонный интендант, вдруг проникшийся уважением к ее всем уже известной боевой лихости, в валенках, в просторной солдатской шапке, скрывающей не только голову, но и уши, она была трогательно-забавной и очень милой своим скуластым, ярким на морозе лицом. Отчаянно веселые ее глаза, будто все время рвущиеся ему навстречу из раскосых щелочек век, стесняли; Алеша чувствовал в ее взгляде вопрос, наверное очень для нее важный, и не знал, как ответить на этот ее вопрос, старательно избегал ее взглядов.
У знакомого дубка Алеша молча свернул к могиле, еще раз, будто запоминая, вчитался в неровные черные буквы, так же молча вышел обратно на дорогу. Яничка догнала его, спросила простодушно:
— Тебе она нравилась?
В досаде Алеша чуть не побежал.
— Не то, не то, Яничка! Убили ее немцы. А погибла она из-за другого… Есть люди, понимаешь… — Он почувствовал, что заговорил словами Ивана Степановича, поправил себя:
— Есть люди, Яничка, вроде бы как люди. А рядом с такими людьми бывает хуже, чем перед врагом!..
Яничка, не очень-то поняв сложную его мысль, согласно кивнула; приноровившись к Алешину шагу, она шла рядом в беспокойной готовности помочь и все поглядывала искоса, ожидая его призывного взгляда. Она многое помнила в их дружеских отношениях, но особенно тот жуткий случай с молодым солдатиком, после которого Алеша враз подобрел, даже крепко ее поцеловал, и, Яничка верила, — не просто от взволнованных и благодарных чувств. А случай был действительно жуткий. В отбитый у немцев штабной блиндаж, где был у них перевязочный пункт, ворвался испуганный солдат, крикнул доктора, и Алеша в гимнастерке, без шапки, припрыгивая и приволакивая раненую ногу, побежал сквозь хлещущую сухим снегом метель вслед за солдатом, в дальний, тоже отбитый у немцев блиндаж. Сама Яничка едва успела за ним, уже на ходу прихватив санитарную сумку. В большом блиндаже, набитом десятками солдат, на освобожденном у входа месте, на плащ-палатке, неудобно лежал, подпирая острыми плечами уши, молоденький солдатик, с белым лицом и широко раскрытыми глазами. Взгляда хватило, чтобы понять, какое испытание ждало Алешу: вся в крови разбитая лодыжка, и стопа в солдатском ботинке, развернутая пяткой наперед. Принести — принесли бедного солдатика, положили, и теперь не то что перевязать — притронуться было страшно! Тут бы растерялся и врач! Алеша будто сразу забыл обо всем, присел, подсунул под коленку солдатику скомканный край палатки, быстро и ловко размотал слепленную кровью обмотку. Рана обнажилась: сосуды и нервы были порваны, кости раздроблены, сама стопа держалась только на трех полосках багровых мышц и вздувшейся посинелой коже. Яничка знала: перевязывать, даже трогать, тем более отправлять в таком виде солдатика было невозможно: крошево костей при движении вызвало бы такую боль, что солдатик умер бы от шока. Замерев, она смотрела на Алешу. Охотник-якут проверяет себя, когда опасность придвигается на бросок руки. Здесь тоже была опасность. И тоже — рядом.
Размышлял Алеша какую-то секунду, потом протянул руку, коротко приказал: «Жгут!» Туго перетянул солдатику ногу выше колена, поднял голову.
Она видела, как затвердело у глаз и в скулах его нежное лицо.
Не глядя на плотно и близко к нему сидящих на корточках солдат, властно сказал: «Нож!» Откуда-то передали, неуверенно протянули толстый, с многими лезвиями, складной нож. Алеша открыл одно лезвие, другое, попробовал остроту пальцем. Она видела, как напряглись солдатские лица, взгляды всех скрестились на его руках, — взгляды как будто жгли его руки! Он же, не видя взглядов завороженных его руками солдат, нацелился на разбитую ногу; не поднимая головы, сказал: «йод. Вату». Быстро протер блеснувшее и тут же потускневшее от йодной черноты лезвие, все так же ни на кого не глядя приказал: «Огонь!» Удивительно, но его поняли: кто-то запалил зажигалку, дрожащей рукой протянул. На огне Алеша прокалил лезвие, тут же, ни секунды не мешкая, сдавил пальцами посинелую полоску кожи над раной, осторожным твердым движением ножа рассек.