СЕРГЕЙ ЛОЙКО - АЭРОПОРТ
Наталье Сергеевне показалось, что глаза Алины наполнились слезами. Она достала из кармана куртки торжественно врученную ей пачку печенья, к которому она так и не притронулась, опустилась на колени и стала открывать бумажную упаковку. Алина завертела хвостом и облизала ей лоб.
— Девочка моя, — сказала ей женщина, и в голосе ее впервые за все эти недели появилась теплая нежность к кому‑то еще, кроме ее сына, которую она и сама с удивлением почувствовала. — Ты верь, они вернутся. Ты их обязательно дождешься. Война не навсегда. Умница моя, они обязательно приедут, родная.
Голос ее дрожал, и руки дрожали, из глаз катились слезы. Алина ела предложенное печенье и запивала слезами с рук женщины. Ей так хотелось, чтобы эта добрая печальная женщина забрала ее с собой. Она будет верной-верной. Будет носить ей тапки, газеты. Будет лапу подавать, мячик приносить. Будет любить ее всю жизнь, до самого конца.
Добрая печальная женщина поцеловала ее в лоб и уехала на скрежещущей металлической повозке.
Поле было так изрыто следами боев, разрывами мин и снарядов, что Калюжный, когда остановились, стал растерянно оглядываться по сторонам.
— Это где‑то здесь, — сказал он, наконец, неуверенным голосом. — Жалко, что подбитые танки увезли.
Наталья Сергеевна впервые посмотрела на него. Она всем сердцем завидовала Калюжному. Ее сын умирал у того на руках.
«Если бы я была рядом, я бы спасла его», — подумала она, опустившись на колени на мерзлую грязь. Почему мать не может с сыном поехать на войну? Остальные солдаты пойдут дальше в атаку, или куда‑то там еще, по военным делам, а она останется с ним, будет ухаживать за ним, пока не приедет «скорая помощь», или что там приезжает. Она бы спасла его. Она бы прижала его к себе. Она бы согрела его своим теплом.
Мать стояла на коленях посреди вмерзшей в грязь войны и звала своего единственного мальчика, свою кровинушку, раскачиваясь в такт беззвучной шуточной колыбельной, которую он любил слушать в детстве, под которую быстро засыпал и которую ей пела еще ее бабушка:
— На болоте, на мысе
Просит зайка у лисе.
Лиса зайке не дает.
Зайка лапкой достает.
Она помнила, как Сережа спрашивал, что лиса не дает зайке. Она целовала его в засыпающие глазки и говорила:
— Яблочко, морковку, клубничку...
Неподалеку раздалась пулеметная очередь. Непонятно, кто стрелял и по кому. Все‑таки линия фронта.
Калюжный бросился на нее, закрыв своим большим телом. Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась. Когда Калюжный, продолжая прижимать Наталью Сергеевну рукой к земле, приподнял голову и попытался определить, откуда стреляли, раздалась вторая очередь, и ему показалось, что было слышно, как над головой свистят пули.
Они оба вжались в стылую землю и так лежали, обнявшись, несколько долгих минут. Русская мать и украинский солдат. На поле, где другой украинский солдат убил русского солдата, ее сына, который сам пришел сюда убивать.
— Зачем? За что?..
На обратном пути в поезде Харьков — Москва она опять пыталась читать ту же книгу, с той же самой страницы. Но буквы снова не складывались в слова. Выходя, она забыла раскрытую книгу На столике купе.
* * *
В КАПе, среди порохового смрада, среди обстрелов, следующих один за другим, Алексей сидел, прислонившись спиной к холодильнику с «дневальными» и просматривал на экране камеры то, что он наснимал за день. Вдруг в правом бедре что‑то завибрировало, пикнуло и прекратилось. Алексей достал оживший телефон и прочитал сообщение от Ники: «Я люблю тебя! Возвращайся!».
Перед тем как взрывная волна подняла его в воздух, ударила головой о железную сваю подоконника, и тусклый свет дня сменился для него ночью, он успел отправить ей короткий ответ из одного слова: «Iloveu»
* * *
Когда измученная за сутки проводница зашла в купе, оставленное Натальей Сергеевной, чтобы забрать стакан в металлическом подстаканнике — гордость и фирменный знак РЖД, она нашла на столе открытую толстую книгу. Уселась, подперев голову рукой, и стала читать:
«Людмила Николаевна подошла к могильному холмику и прочла на фанерной дощечке имя своего сына и его воинское звание. Она ясно ощутила, что волосы ее под платком стали шевелиться, чьи‑то холодные пальцы перебирали их.
Рядом, вправо и влево, вплоть до ограды, широко стояли такие же серые холмики, без травы, без цветов, с одним только стрельнувшим из могильной земли прямым деревянным стебельком. На конце этого стебелька имелась фанерка с именем человека. Фанерок было много, и их однообразие и густота напоминали строй щедро взошедших на поле зерновых...
Вот она, наконец, нашла Толю. Много раз она старалась угадать, где он, что он делает и о чем думает, — дремлет ли ее маленький, прислонившись к стенке окопа, идет ли по дороге, прихлебывает чай, держа в одной руке кружку, в другой кусочек сахара, бежит ли по полю под обстрелом...
Ей хотелось быть рядом, она была нужна ему, она бы долила чаю в кружку, сказала бы «съешь еще хлеба», она бы разула его и обмыла натертую ногу, обмотала бы ему шею шарфом. .. И каждый раз он исчезал, и она не могла найти его. И вот она нашла Толю, но она уже не нужна была ему.
Дальше видны были могилы с дореволюционными гранитными крестами. Могильные камни стояли, как толпа старикову никому не нужных, для всех безразличных, — одни повалились набок, другие беспомощно прислонились к стволам деревьев.
Казалось, небо стало какое‑то безвоздушное, словно откачали из него воздух, и над головой стояла наполненная сухой пылью пустота. А беззвучный могучий насос, откачавший из неба воздух, все работал, работал, и уже не стало для Людмилы не только неба, но и не стало веры и надежды, — в огромной безвоздушной пустоте остался лишь маленький, в серых смерзшихся комьях, холм земли».
Проводница смахнула слезу, закрыла книгу, прочитала название — «Жизнь и судьба»[162]. Взяла ее с собой и вышла из купе, забыв о подстаканнике...
ГЛАВА XV
КСЮША
...Разве можно понять что-нибудь в любви?
Булат Окуджава
Они молча лежали в постели и внимательно изучали потолок, будто где‑то там наверху завитым курсивом вот-вот выплывет ответ на немой вопрос каждого из них: как жить дальше?
Когда стало ясно, что никакого штурма Солегорска не будет, потому что «жидобандеровские каратели, посланные киевской хунтой»: а) не готовы воевать в городе и б) не готовы воевать в принципе, — Алексей получил от редакции разрешение вернуться в Киев, чтобы отдохнуть и «перезарядить обойму».
Ксюша его не дождалась и вернулась в Даллас рейсом через Франкфурт, сославшись на то, что она не может пропустить визит к врачу, «ничего-серьезного-женские-дела». Они очень мило поговорили по телефону, признались друг другу в вечной любви и в том, что они оба безумно скучают друг по другу, что, в общем‑то, и было истинной правдой.
Когда он позвонил Нике и сказал, что возвращается в Киев, та просто сказала ему:
— Моя подруга уехала к родителям на неделю. Ты можешь остановиться у меня, если хочешь.
Вот это самое «если хочешь», проверенное и исправно работающее оружие женского шантажа, и перевесило все остальные соображения. Алексей остановился у нее, хотя в гостинице у него был забронирован номер. Он связался по телефону с ресепшн и попросил дежурную ни с кем не соединять его, сказать, что «у них на этаже что‑то с линией», и попросить звонящую или звонящего набрать его мобильный украинский номер.
Итак, в маленькой уютной квартире на Тарасовке, в центре Киева, на широкой удобной постели Алексей и Ника строго выполняли наставления его редакции — «перезаряжали обойму».
Все бурное, физическое, биологическое, эмоциональное, с отбрасыванием туфель, срыванием одежды, покрывала, одеяла, простыни, подушек, с криками, стонами и даже слезами было уже позади. Они уже успели отдышаться. Чувства немного притупились. И разум снова начал задавать тот же проклятый вопрос: что дальше?
Время простых ответов кончилось. Началось время простых вопросов. Оно, как правило, всегда наступает сразу же после love‑making, как темное утро после светлой ночи. Можно, конечно, вот так, в объятиях друг друга, провести еще час, еще ночь, еще день. Но все равно рано или поздно придется отвечать на телефонные звонки, звонить самому, врать, объясняться, смотреть в ванной себе в глаза и обязательно вслух читать самому себе постылую короткую мораль: «Какой же ты козел!».
Самое страшное и неприятное — это объясняться с самим собой, когда все карты раскрыты и крыть нечем. Алексей заглянул себе в глаза. Понял вдруг, что больше не осталось ни единой заповеди, которую бы он не нарушил. Отвел взгляд и вернулся в комнату, где его, седеющего, женатого мужика, любящего мужа, разменявшего шестой десяток, матерого журналиста с глубокими шрамами на теле и в душе, ждала в постели девчонка возрастом моложе его сына. Которую он хотел, по которой скучал, ради которой вернулся в Киев. В которой ему нравилось все и от которой он не мог оторваться.