Михаил Коряков - Освобождение души
Кроме того, в Лигнице, как тыловом городе, происходила советская обработка захваченной территории. Всех жителей от 16 до 50 лет собирали и угоняли на работы в Россию. Офицер из комендатуры сказал мне: в шахты Донбасса. На белой ленточке, оторванной от простыни, я написал адреса моих знакомых в Польше и родных в России: чтобы при бегстве Ленхен нашла укрытие. Ленточку она зашила в обшлаг рукава.
У меня тем временем небывалая и нежданная началась болезнь: желтуха. Должно быть, последствие страшной ночи в Бунцлау. Полковой врач направил в госпиталь. Дорога лежала опять через Лигниц. На воротах, в условленном месте, я увидел соскобленную ножом краску и выведенные на белой доске слова: «14 марта нас погнали куда то, куда — не знаю. Спасибо вам за все хорошее, что вы мне сделали. Молю Бога, чтобы нам еще встретиться в жизни. Ленхен», Постоял я в пустой квартире. Она производила ужасное впечатление: все перевернуто, перерыто. На полу валялись вороха белья, затоптанного солдатскими сапогами, на столе — осколки стеклянной банки и растекшееся варенье, а у окна лужа, испражнения, как визитная карточка побывавшего здесь человека.
22 апреля 1945 года
Предместье Бреслау. Домики для рабочих — маленькие, сверкающие белизною, с цветными крышами. Вишневые садики, огороды, картофельные поля. На полях работают немки — под присмотром нашего сержанта. Сержант — веселый крепыш-сибиряк, хотя и немолодой уже, круглоголовый, лысый, с рыжими отвислыми усами. Мешая русские, немецкие и польские слова, он машет руками и объясняет немкам, что они должны сделать до обеда.
— На полосе посередке тычку видишь? То я поставил, — как раз половина участка. Ферштеен? До обеда — вскопать эту половину и посадить, картошку. Вечером… ферштеен?.. вечером я начальству должен рапорт отнести, — закончена посевная кампания.
В мирной жизни сержант был, наверное, председателем колхоза. Он твердо научен, что посевную кампанию нельзя проводить без политической работы. Подойдя к немке, которая знает одно — мотыжить землю, как велено, он останавливает ее и, положив ей на плечо руку, поворачивает к моему окну. Окно — венецианское — распахнуто во всю ширь, и я лежу у окна на кровати, вымытый; выбритый, под чистою простыней, — наслаждаюсь апрельским солнцем, радуюсь свежей зелени, вдыхаю пьяные ароматы разрытой земли.
— Видишь? — показывает сержант на меня. — Лежит наш раненый воин. Он пролил кровь, чтобы вызволить вас от людоеда Гитлера. Ваша обязанность — дать ему лучшее питание. Ферштеен? По-ударному работать надо. Гитлер капут!
Немка тупо, покорно слушает сержанта. Доходят до нее, должно быть, лишь последние слова. Она вздыхает и соглашается:
— Аллес капут…
И, отвернувшись от моего окна, скорбно смотрит в сторону Бреслау. Бреслау горит. Там не стихает бой, висит темная туча дыма. Город окружен. Кольцо сомкнулось еще в январе. Но вот уже начало апреля, а немцы все держатся. Говорят, что поставлены под ружье ребятишки от двенадцати лет и выше. Фольксштурм… Наши терпят страшный урон на окраинах Бреслау. Не ранеными — больше убитыми. Немецкие снайперы заняли позиции на заводских трубах, в старых каменных корпусах, — они ведут уничтожающий огонь. Несмотря на потери, наши, что ни день, с разных сторон идут в атаку. Время не ждет: двухмесячная передышка после январского наступления подходит к концу, надо разделаться с Бреслауской группировкой и развязать руки для последнего, решающего удара — на Берлин, Дрезден, Прагу. Шестая пехотная армия, блокирующая Бреслау, поредела. В строй ставят писарей, поваров, обозников.
Госпиталь, где я нахожусь на излечении, подчинен «Шестерке». Это — маленький инфекционный госпиталь на 60–70 человек. Раненых здесь нет, — сержант упоминает о них из красноречия. Управляет делами терапевт Давид Семенович Хашанашвили.
Круглый, налитый соками жизни, на коротеньких ножках, в белом халате, Хашанашвили вбегает ко мне в палату:
— Нет, так работать немыслимо! Забирают шеф-повара. Приехал генерал Некрасов. Сам просматривает списки личного состава — кого послать в строй. Говорю ему: — Товарищ генерал! У меня госпиталь не простой — инфекционный! В хирургическом госпитале — намешал в котле капусты с мясом, каши наварил, и ладно. А здесь повар профессором должен быть: что ни больной — особая диэта. Так, что он мне ответил, генерал Некрасов? Нет, вы послушайте: «Или — больные, или — Бреслау».
Хашанашвили садится на край кровати и переводит дух.
— Ну, как вы? Глюкозу сестра вливала? Капусту сырую ели?
Дела мои идут на поправку. Желтуха сошла. Из штаба фронта, из отдела кадров, получил телеграмму — назначение. Небольшое, отнюдь несоответствующее моим капитанским погонам, но тут уж поделать нечего, — только развести руками. Нехватка людей была настолько сильна, что «идеологические распри» начальство отбросило в сторону, — последнему я только радовался. Назначили меня командиром стрелкового взвода. Предписывалось: ехать из госпиталя прямо к месту назначения.
Наступали дни величайших свершений. Каждый день я у себя в палате, расстелив широкую, как одеяло, карту, следил за продвижением армий Эйзенхауэра и Монтгомери, Наши два фронта — Жуков и Конев — нацеленные на Берлин и на Дрезден, еще стояли. Вечером 14 апреля Хашанашвили пришел ко мне радостный:
— Наши пошли!
— Выписывайте же меня, доктор!
— Дня через два, пожалуй…
Выписываясь 16 апреля из госпиталя, я получил отпускной билет на 6 дней, — до 22 апреля. По всем солдатским привычкам, вкоренившимся в психику за четыре года, я должен был сделать так: доехать до крупного прифронтового города, скажем, Лигница, попросить в комендатуре квартиру получше (с «паненками» или без «паненок» — смотря по вкусу) и провести неделю отпуска на свободе, в блаженном ничегонеделании. Но сделалось все по-другому. Не знаю, что толкнуло меня кинуться в те места, где разгоралась последняя битва. Позабыв об отпуске, я поехал искать дивизию, куда был назначен.
Нелегкое дело — искать свою часть в дни наступления. Тронулись громадные людские массы, пришли в движение неисчислимые табуны машин, снялись госпитали, тыловые ремонтные мастерские, походные хлебозаводы, склады… По какой-то случайности, мои поиски были облегчены: я попал на попутный грузовичек, принадлежавший как раз моей дивизии.
Войска маршала Конева взломали немецкую линию обороны в двух местах: от Загана — вверх к Берлину, от Бунцлау — вниз к Дрездену. Прорыв был стремительный. В том и другом направлениях образовались два клина, два длинных острых языка.
На Дрезденском направлении, наряду с нашими войсками, действовала Вторая польская армия генерала Поплавского, и на переправе через реку Нейсе (Ниса Лужицкая) мы увидели польскую стражу, портреты маршалка Роля-Жимерского и лозунг:
«Польский жолнеж! Добудь Отчизне новую границу — на Нисе и Одере!»
В городке по ту сторону Нисы, два дня назад принадлежавшем немцам, а теперь занятом поляками, — та же картина, какую я видел в феврале в Бунцлау. Из пустых окон домов вырывается пламя, на улицах — битое стекло, кирпичи, обгоревшее железо, солдаты выбегают из подвалов со стеклянными банками, — в банках варенье, моченая вишня, яблочный компот… Мой шофер остановил машину и достал цинковый бидон, в каких возят молоко с фермы.
— Туточка за углом — водочный завод. Набрать спиртяги…
Из-за угла вышли два польских солдата. Они тяжело тащили за ушки такой же бидон.
— Мне-то оставили? — крикнул им шофер. — Или остатки выцедили?
— Какое остатки? — отозвались поляки. — Еще одна цистерна непочатая!
«Поляки» оказались самыми настоящими русскими: один ивановский, другой тамбовский, — только форма польская. Постояли, вытирая пот со лба. Спросили табачку. — «Все есть, немцы побросали, — и одежа, и пищи невпроворот, а вот табачку не сыщешь». Проводив их взглядом, я подумал: для какой «Отчизны» добывали они новую границу на Нисе и Одере?
Штаб 280-й дивизии стоял в деревне Гебельциг, километрах в сорока от Дрездена. Приехали мы туда вечером 20 апреля. Начальник дивизионного отдела кадров сказал, что с моим прибытием у него в резерве как раз столько офицеров, сколько по штату положено для двух батальонов. Назавтра ожидалось пополнение, — как только солдаты придут, батальоны тут же будут сформированы и мне вручат стрелковый взвод.
— В дело вам, пожалуй, уж и не успеть, — улыбнулся начальник. — Война на исходе. Кончится не сегодня — завтра.
Немецкое население не ушло из Гебельцига. Не успело, или некуда уходить — Германию зажимали с обеих сторон. Немки прятались по подвалам, и когда я пришел в белый двухэтажный дом на взгорье, где располагались офицеры дивизионного резерва, два молоденьких лейтенанта вытаскивали из темного, залитого водою погреба толстую плачущую девку, — хозяйскую дочь. Две других дочери были уже извлечены, — вместе с матерью они щипали гусей и варили обед для господ офицеров. Господа офицеры тем временем крутили патефон и, раскидав по столу кучу зеленых оккупационных марок на тысячную сумму, играли в карты; покупать на марки было нечего, да и что покупать, если все даром. Молоденькие лейтенанты ухаживали за плачущей, вымокшей в погребе фрейлен, — один подавал ей сухие домашние туфли, другой предлагал петифур. Они были совсем юны, эти двое — розовощекие, в золотистом пушку, во всем новеньком, в скрипучих желтых портупеях, — видать, только из военного училища. Оставив быстро утешившуюся фрейлен, они отошли к столу и с видом стратегов раскинули военную оперативную карту.