Михаил Коряков - Освобождение души
Не успел я спросить, в чем дело, как из того же переулка выбежали, тяжело дыша, два солдата. Они были в черных, с толстыми прокладками из ваты, танкистских шлемах и широких кожаных поясах. Пистолеты — для быстроты действия — они носили не в кобурах: заткнули по-просту за пояса. Остановившись, они весело посмотрели на меня, словно приглашая в компанию — призаняться девушкой.
— Из Третьей армии? — спросил я.
— Так точно, товарищ капитан, из Третьей! — в один голос ответили оба, и на их чумазых, прокопченных лицах выразилось удовольствие, сверкнули белые молодые зубы.
Третья танковая армия генерал-полковника Рыбалко пользовалась громкой, заслуженной славой. Командующий ее, знаток танковой тактики, был вместе с тем и отважным солдатом: он сам садился в танк и управлял своими соединениями непосредственно на поле боя, держа связь по радио с танками, пехотой и самолетами в воздухе. Было известно и то, что в 1942 году его постигло горе: в одном из городков Украины немцы схватили его дочь и увезли в Германию. Накануне январского наступления, перед тем, как нашим войскам вступить в Германию, он собрал в привислянском лесу всех офицеров своей армии и провозгласил:
— Настал долгожданный час — час мести! Отомстим, друзья, каждый за свое горе — за дочь мою, за сестер ваших, за мать нащу Россию, за поруганную землю русскую!
Танкисты поняли слова командующего с беспощадной прямолинейностью: казаки прежней войны, в сравнении с ними, были робкими недорослями, беспомощными сосунками. Конечно, им объявляли приказы «о поведении на территории Германии», но приказы — это бумага, а слово «месть» — живая жизнь, оно воплощено в многих соблазнительных, конкретно осязаемых вещах, например, в этой полной, белотелой девушке с большими серыми глазами, которая стояла перед нами, бросая испуганные взгляды то на меня, то на танкистов.
Танкистов теперь было четверо: подошли и те двое, которые в переулке дожидались, пока их товарищи настигнут и приволокут добычу. Подстегнутая страхом, девушка бежала быстрее, и, не наткнись на нас, не произойди неожиданной остановки на площади, она, пожалуй бы, ускользнула. Нечаянным виновником ее задержки оказался я, — тем более твердо решил я принять на себя ее защиту.
— В чем тут дело? Чего вы остановились? — спросили, подходя, танкисты у своих товарищей.
— А что вам от нее нужно? — спросил в свою очередь я, показывая на девушку.
— Что нужно — то нужно! — развязно ответил один сержант, изрядно пьяный.
— Она на кухне работать будет, — соврал другой: — При нашей части…
— Нигде она у вас работать не будет, — возразил я и обратился к девушке: — Kommen Sie mit mir! Идемте со мною!
— Но, но… — ухватился сержант за ее рукав. — Она не ваша! У нас есть свои офицеры, они нас ждут…
Бедная девушка, сколько человек дожидалось, чтобы разделить ее? Взвод? Полурота? Целый танковый дивизион?
— Вот что, садись-ка и ты в машину, — сказал я сержанту. — Поедем в военную комендатуру, там разберемся, чья она.
— Поедем! Поедем! — обнаглел сержант. — Хоть к самому Рыбалке поедем, а ее не отпущу!
— Брось ты, отступись, — начали уговаривать его товарищи. — Найдем другую.
Сержант отнял руку от девушки.
— Штабная крыса! — крикнул он мне вслед. — Чем ты нас испугать задумал — комендатурой! Мы в танках горим, а ты на машине катаешься. Тебя самого проверить надо, кто ты такой есть.
Усадив девушку в машину, я предложил отвезти ее домой. Но оказалось, что дом, где она жила вдвоем со старухой — дальней родственницей, в эту минуту горел, а старуха-хозяйка была убита этим утром шальной одинокой немецкой бомбой, когда два воздушных разведчика-мессершмитта пролетели над городом, уже занятым войсками Красной армии. Тем не менее, мы поехали к дому: взять чемодан, который девушке удалось выхватить из огня.
Бунцлау горел… Из окон домов вырывалось пламя. Узкие улицы, усыпанные битым стеклом, обломками кирпичей, застилало дымом. Трещали и рушились перекрытия, черные, горящие головешки отскакивали и падали на улицу. Над городом летели искры, в разных концах занимались новые пожары.
Немцы выжгли Россию от Буга до Волги: они вели войну с небывалой жестокостью. Теперь русские жгли Германию от Буга до Эльбы, перекрывая жестокость жестокостью. «Жестокость человека к человеку в наше время — от отсутствия религии», — этот диагноз Толстого определяет общую болезнь как того, так и другого народа. Три с лишним года советскому солдату твердили одно: «месть». На разные лады повторялось это слово в беседах политруков, листовках, газетах, — в особенности в статьях Эренбурга. На протяжении всей войны Эренбург твердил без устали, что ветхозаветное правило «око за око» устарело, что «наш новый завет» — «за око два ока», «за каплю крови — пуд крови». Темные, слепые инстинкты были развязаны в поколениях советских людей, воспитанных без религии, в материалистическом, марксистско-ленинском духе. Верховное командование Красной армии спохватилось, да слишком поздно. Пожары, погромы, грабежи, насилия создавали угрозу прежде всего действующей армии, нарушали работу ее тылов. Никакими приказами нельзя было обуздать разгулявшуюся стихию. Поражала бессмысленность, слепота «мести». В полку резерва у меня был приятель — младший лейтенант Иван Столяров, славный, дободушный парень, до войны заведывавший молочно-товарной фермой в одном из колхозов близ Твери. В Крейцбурге, где стоял наш полк, мы шли с ним однажды по улице и остановились возле брошенной хозяевами, распахнутой настеж посудной лавки. У Столярова загорелись глаза от радости: он увидел эмалированные ведра.
— Капитан, вот подойнички-то, а! — воскликнул он. — Кабы можно, отправил-бы я десяточек таких ведер домой, на ферму. Уж как были бы рады…
— Да, с посудой у нас не того, — согласился я.
— Нехватка! Как то перед войной моя сестра в Москве день-деньской простояла в очереди, чтобы купить черную, даже не эмалированную чугунку.
Но мысли Столярова уже отлетели от посуды, от молочной фермы, — его осенила другая идея. Стоя на пороге лавки, он вдруг весело предложил:
— Капитан, давай подожжем…
— Да что ты, старина, сдурел, что ли? — удивился я. — Зачем тебе это?
— То-есть как, зачем?! — переспросил Столяров, уже с серьезным видом. — Месть! Они нас жгли, и мы их выжжем!
Столярова я уговорил, но дня через два, проходя той же улицей, увидел, как догорала посудная лавка, все таки подожженная чьей-то рукой. Горели дома, выгорали города, хотя в них нуждалась в первую очередь сама Красная армия, ее госпитали, тыловые учреждения.
Бессмысленные поджоги, бессмысленные убийства… На фронтовых дорогах случалось такое. Гнали скот. Немецкое население, убегая от наступающей Красной армии, побросало все: коровы, свиньи, овцы разбрелись по околицам деревень, полям и перелескам. Тыловики-солдаты собирали скот: он был необходим Красной армии — и потому, что истощенная Россия давно уже не могла кормить войска, спасалась американскими продуктами и польским зерном, а так же и потому, что в это январское наступление растянулись коммуникации. Так вот, гнали скот, а мимо проходила группа офицеров. Некий старший лейтенант достал из ножен финку, подошел к корове и ударил — смертельным ударом — в затылок, в лен. Корова подогнула передние ноги, повалилась, стадо шарахнулось и побежало, мыча, а офицер, вытирая о голенище кривой острый нож, осклабился:
— Отец писал мне из деревни, — немцы увели с нашего двора корову. Вот же и им за то, пусть падет и ихняя…
Так же бессмысленно убивали людей. Население Крейцбурга бежало. В городе остался один дряхлый, глухой старик. У офицеров полка резерва споры вертелись вокруг одной темы: «поджечь — не поджечь», «убить — не убить». Потом я узнал: старика убили. В другом городе я сам, собственными глазами, видел труп женщины: она лежала поперек кровати с раздвинутыми ногами и задранным платьем, и в живот насквозь, до досок кровати, был воткнут длинный четырехгранный штык.
He минула «месть» и Елены Шпрингер, — так звали девушку, которую мы спасли от танкистов. Мне было любопытно, как наши передовые части вступали в немецкий город, как произошла ее первая встреча с доблестными советскими воинами. Девушка засмеялась и произнесла два странных слова:
— Уры маш?
Это — первое, что она услышала от русских солдат. Два слова, немецкое и польское, означали: «Часы имеешь?» Боя в Бунцлау не было: немецкий арьергард ушел ночью, а русский авангард вступил в город утром. Население города, не слыша перестрелки, повылазило из подвалов, расположилось завтракать. По видимому, общее всем людям чувство: «на миру и смерть красна» заставляло жителей объединяться. Многие оставляли свои дома и сходились в чужие квартиры.
— Нас было много, человек восемнадцать-двадцать, — рассказывала, смеясь, девушка. — Сидим, завтракаем. Открывается дверь, входят двое ваших. Мы так и застыли за столом. Но они ничего… довольно милые. Один стал в дверях, автомат наизготовку. А другой подошел к столу и спрашивает у меня, — я какраз с краю сидела, — «уры маш?». Ну, снял у меня с руки «уры», потом у тети «уры» и сережки из ушей. По очереди обошел всех вокруг стола, набил карманы «урами», кольцами, брошками и сережками, и, представьте, даже откозырял: «ауфвидерзеен». Правда, нам даже весело стало: вовсе не такие они страшные, эти советские парни. А вот сегодня пришли совсем другие…