Анатолий Маркуша - Нет
— Оказывается, вы хороший сын, Виктор Михайлович…
— Не буду пылить и не стану уверять вас, что я и вообще очень хороший, хотя это именно так.
Клавдия Георгиевна ушла и вскоре вернулась в палату о сумкой.
— Нате держите, — протянула она Хабарову маленькое дамское зеркальце.
Виктор Михайлович поблагодарил, приподнял над головой зеркало и стал внимательно разглядывать изуродованное лицо.
— Довольны? — спросила Клавдия Георгиевна.
— А что? Доволен. Могло быть и хуже.
Когда Клавдия Георгиевна оставила Хабарова одного, он попытался вернуться к прерванному «разговору» с Угловым, но ничего не вышло. Видно, ушла «волна», сбилась настройка мысли.
Хабаров подумал: «Мы очень охотно бываем строги к ближнему, но не любим судить себя. Конечно, самокритика — чудесное словечко, хотя я еще не встречал человека, который бы не в теории, а на самом деле любил заниматься этой работой… А так ли обязательно быть строгим к людям? Так ли это необходимо?
Пожалуй, все-таки надо.
Только на равных. Непременно на равных, не исключая из общего ряда и собственную персону.
Иначе строгость безнравственна…»
Между прочим, этому его учил тоже Алексей Алексеевич. Учил постоянно, не столько длинными разговорами, сколько практическими, иногда весьма болезненными, уроками.
В тот день Алексей Алексеевич напутствовал Хабарова особенно тщательно. Разобрав весь предстоявший полет, что называется, по косточкам, предупредил:
— И смотри, если перегрузка шесть с первых пикирований не получится, на рожон не лезь. Садись. Как быть, подумаем на земле. Понял? Машина довольно хлипкая. Восемь — расчетный предел, максимум-максиморум. Ну, все. Давай!
Хабаров набрал записанную в наколенном планшете высоту, переворотом загнал машину в пикирование, дождался скорости, определенной заданием, и потянул ручку на себя. Как и следовало ожидать, его вдавило в сиденье, на плечи навалилась тупая тяжесть, в глазах потемнело. Все эти малоприятные, но уже давно ставшие привычными ощущения не помешали рукам делать то, что положено, и аккуратно вывести самолет в линию горизонтального полета.
На акселерометре, приборе, фиксирующем величину перегрузки, Хабаров прочел: 4,7.
«Недобрал», — подумал Виктор Михайлович и решил: в следующем пикировании надо брать ручку на себя чуть энергичнее. Решил и сделал. Но акселерометр показывал ровно столько же, сколько и в первый раз, — 4,7.
«Странно, — подумал Хабаров, — придется увеличить начальную скорость и тянуть порезвее».
Теоретически он мыслил совершенно правильно.
В третьем пикировании Хабаров увеличил скорость на двадцать километров в час и дернул ручку на себя в весьма бодром темпе.
Его снова прижало, ослепило, стиснуло. А акселерометр, будто дразня летчика, выдал все те же 4,7.
Досадуя и не понимая, что происходит с машиной, Хабаров решил сесть. Приземлился обычно. Но дальше все пошло совсем плохо.
Расшифрованная лента самописца, точно фиксирующая каждое движение летчика, показала: в первом пикировании фактическая перегрузка была семь и девять десятых, во втором — восемь и три десятых, в третьем — девять и две.
— Ну-с, героический герой пятого океана, — сказал Алексей Алексеевич, — интересно, какими именно способами вы собираетесь оправдываться перед руководством и широкими массами трудящихся? Прошу!
— Свои действия я контролировал по кабинному акселерометру. Он показывал четыре и семь десятых…
— Это точно?
— Конечно, точно… Или вы мне не верите?
— Акселерометр все три раза показывал именно четыре и семь? — спросил Алексей Алексеевич, оставив без внимания слова Хабарова о доверии.
— Все три раза!
— Великолепно! Так почему же в вашу переполненную эрудицией голову не проникла столь элементарная, логически вполне естественная идея: а не заело ли стрелку прибора? Давило на вас в каждом пикировании все сильнее? Прошу обратить внимание — предпоследний вопрос из программы приготовительного класса.
— Прибор и сбил меня с толку, а к тому, как давило, я, признаться, не очень примеривался…
— Ясно: виноват, значит, прибор. Очень убедительно! Блестяще по остроумию! Неужели вы никогда не слышали, что критерий истины — опыт? Будьте любезны отвечать, мой ученый друг: так это или не так?
— Так, но это из философии…
— Еще остроумнее! Еще лучше: мухи отдельно, котлеты отдельно. На черта же было изучать философию, если вы не умеете пользоваться выводами этой мудрой науки на практике? Я бы сказал… — Но тут вошел ведущий инженер, и Алексей Алексеевич не закончил мысли о связи философии о практическими делами летчика-испытателя вообще и Хабарова в частности.
— Как машина? — спросил Алексей Алексеевич.
— Лопнули крестообразные расчалки в плоскостях, — доложил инженер, — частично деформирована обшивка во второй трети фюзеляжа.
— По прибору определили?
— Как по прибору? — не понял инженер.
— Вот видите, Виктор Михайлович, не все на свете, оказывается, определяется инструментально, — сказал Алексей Алексеевич, обращаясь к Хабарову. — Кое-что можно установить и оценить, например, визуально, а проще сказать — глазками; отдельные элементы можно пощупать, кое-что услыхать и даже унюхать. Вот так!
— Виноват, — сказал Хабаров, — не учел…
Надо отдать должное Алексею Алексеевичу, когда позже во время общего разбора полетов на Виктора Михайловича навалился начлет, он, Алексей Алексеевич, первым взял Хабарова под защиту:
— Разрешите, в порядке частичного оправдания Хабарова, обратить ваше внимание на два, на мой взгляд, чрезвычайно важных обстоятельства: первое — машина имеет больший запас прочности, чем записано в официальных документах, теперь это доказано в эксперименте; и второе — многолетний опыт работы нашего Центра неопровержимо доказывает, что каждый орел хоть в чем-то бывает иногда вороной. Исходя из вышесказанного, не будем слишком строги к нашему молодому коллеге.
На этом инцидент был исчерпан. Административных мер не последовало. А зарубка в памяти Хабарова осталась прочная.
Через несколько лет после этой истории Виктор Михайлович с Кирой слушал «Русалку». Оперную музыку он не очень жаловал, но в первые годы после женитьбы бывал в театрах, в том числе и оперном, довольно часто. Кира любила зрелища, свято верила в облагораживающую, возвышающую и просветительную силу искусства. И вот когда раздалась знаменитая ария мельника, когда прославленный бас с трагическим рокотом объявил, что он вовсе не мельник, а ворон, Хабаров вспомнил вдруг свое — и расхохотался. На него зашикали. Он увидел недоумевающие широко раскрытые глаза Киры, почувствовал, как шокирована жена его необъяснимо нелепым поведением, и развеселился еще больше.
— Ты с ума сошел! — шепнула Кира, нагнувшись к самому уху Хабарова. — Что случилось?
— Ничего. Бывает… Вспомнил одну старую историю… — пролепетал Виктор Михайлович и усилием воли взял себя в руки.
Теперь Хабаров снова увидел тьму золоченого театрального зала и яркие Кирины глаза, и ее крупный рот, и тщательно причесанные блестящие волосы. Нет, он не испытал ни волнения, ни горечи, ни досады. С тех пор как он ушел из их общего дома и поселился с матерью, Кира была, кажется, единственной женщиной на свете, о которой он мог думать совершенно равнодушно.
Вероятно, сейчас, в нелепом положении распятой лягушки, думать о женщинах не следовало, но Хабаров все-таки стал думать…
В семнадцать лет он был здоровенным парнем, на вид все давали ему лет двадцать. И Виктор мучительно переживал, что, дожив до столь почтенного возраста и обладая к тому же столь заметной внешностью, он до сих пор не узнал женщину. Это свидетельствовало, вероятно, о какой-то неполноценности, тем более что окружавшие его друзья-приятели с удовольствием хвастались мужскими победами и козыряли такими интимными подробностями отношений с представительницами прекрасного пола, что у Виктора пересыхало горло и спину окатывало ознобом.
Странно, но в те годы любовь и обладание женщиной представлялись ему величинами совершенно разного порядка. Девчонки, в которых он постоянно влюблялся, никогда не становились объектами его домогательства; на этих девчонок Виктор молился, им готов был служить рыцарски, бескорыстно. Обладать женщиной означало для него нечто совершенно другое. Его преследовали видения близких отношений, сведения о которых были почерпнуты частью в медицинских книгах, частью заимствованы у Мопассана и из купринской «Ямы», но больше всего действовали на воображение слова, нашептанные более решительными товарищами.
Словом, к свершению он был готов. Нужен был объект. И, как всегда бывает в таких ситуациях, объект появился.