Александр Лебеденко - Тяжелый дивизион
— А у меня повязка воняет, — протянул обмотанную грязную руку раненый.
— А у меня под повязкой, — громко плача, кричал другой, — три ведмедя кусают. Кость, наверно, разворотило. Чтоб ты так спал да ползал, как я ползаю! — И он понес в сторону свою руку, должно быть вызвав резким движением новый приступ боли.
— Что же вы хотите? — сразу обмяк и перестал ругаться доктор. Он поправил очки и крикнул в глубину вагона: — Сейчас, сейчас!
— Ребята, что вы от нас хотите? Нас двое. Женщина-врач да я. Да два фельдшера… Мы еще не сформированные. Нас раньше срока пустили по приказу начальника санитарной части фронта. Нас двое… Разве мы виноваты? Мы режем день и ночь, кого нам приносят. Ведь тут восемьсот человек. Мы с Бреста не спали. Кто же знал, что так тянуться будем? Вот я оперирую этого, — он показал пальцем на носилки, поставленные санитарами у вагона, — и сам пройду по вагонам. Я посмотрю.
Жест безнадежности закончил речь. Он ясно говорил, что от этого осмотра ничего не изменится.
У вагонов бегали, успокаивая солдат, санитары.
Но расходившиеся раненые не унимались, не шли в вагоны. Еще ближе к вагону подошли ручники и больные. Врач отступил внутрь операционной. За ним теперь тянулись руки.
Ссылка на условия, на начальство не успокоила, но возбудила массу.
Ссылка на начальство подчеркнула докторский жест безнадежности.
Солдаты давно решили — от начальства ждать нечего. Начальство могло послать на войну, согнать работников с неубранных полей, послать в атаку, погрузить больных и раненых в товарный вагон. Чего же еще ждать от начальства?
Солдаты кричали, стучали в стены вагона, но врач больше не показывался.
Машинист — может быть, его попросили — дал свисток. Только тогда раненые, ругаясь и грозя, потянулись от операционной к теплушкам.
XV. За стеклянной стеной
Делал ли врач обход вагонов или нет, осталось неизвестным Андрею. В его вагон никто из медицинского персонала не заходил до самого Гомеля.
Весь путь от Кобрина до Гомеля в пятьсот пятьдесят километров поезд прошел в семь суток. За последние три дня в вагоне Андрея умерли еще три человека, в том числе и мальчик с оторванной ногой.
Должно быть, несколько человек ушли из поезда — может быть, они остались на станциях, — потому что на середине вагона стало свободнее, порция борща увеличилась, и вырос кусок хлеба, раздаваемый на руки санитарами.
На шестой день смерть глянула Андрею в глаза пустыми глазницами.
На одной из остановок он почувствовал резкие боли в желудке…
Когда он увидел кровь, желтую кровь смерти, поезд и куст перед ним отодвинулись, словно из жизни перешли на полотно картины. Вся земля, воздух и поле, с далекими городами и близким красным вагоном, отгородились от сознания Андрея прозрачной стеной. В жаркий полдень стало холодно.
Он был один, не физически, как раньше, но всем сознанием, он провалился внутрь самого себя и из-за стеклянной перегородки, глушившей волны и звуки жизни, смотрел на замолчавший, нарисованный мир уходящим взором.
Решил про себя в вагон не идти — остаться в поле под ясным небом…
Свистка не слышал. Санитар крикнул ему в лицо:
— Ну что расселся, как на свадьбе? Подымай штаны — уходим.
И Андрей машинально поднялся, вполз по лестнице в вагон. Ему казалось, что он идет только для того, чтобы совершить ритуал, лечь на белое известковое пятно. Может быть, для некоторых оно так же обязательно, неизбежно, как для всех деревянный гроб. Складной фигуркой забился в свой угол; не ел, не пил до вечера.
Ночью в тишине, считая перестуки колес, ждал схваток. Вспоминал, как было с другими. Думал напряженно. Уходил в прошлое. Рыдал безмолвно о днях, которых не увидит, о которых не узнать самое главное, самое нужное…
Но сон пришел незаметно, неожиданный…
А утром болей не было, и осталась только — должно быть, от нервного потрясения — деревянность тела, и усталое равнодушие сменило собранное напряжение вчерашнего дня.
С полдня никто из соседей не говорил с Андреем. Он не мог припомнить, чтобы кто-нибудь заглянул ему прямо в лицо. Может, и заснул оттого, что стало свободнее, — никто не наваливался на ноги.
Теперь литовец осмотрел его, как врач новобранца, и сказал бодро:
— Ну что, скрипишь, земляк?
Соседи заулыбались. Обозник пальчиками-червячками потрогал рукав его куртки.
Живые опять принимали Андрея в свой круг.
С ощущением деревянности тела и высокой душевной усталости приехал Андрей в Гомель. В сумерках едва светились тусклые пуговицы дальних фонарей. Сквозь темный вокзал проносили тяжелораненых.
На путях рядами красных параллельных стен стояли бесчисленные, прибывающие из Бреста эшелоны и километровые ряды порожняка.
Андрей бродил по асфальту перрона, по сырому гравию путей, накинув шинель на плечи, то и дело опираясь о вагоны или о кирпичные стены станционных строений.
В блестящем, черном до зеркальности окне увидел осунувшееся лицо грязного, расхристанного фронтового солдата.
Силы медленно возвращались. Ноги переставали походить на негибкие ходули и руки — на смешные, чужие щепочки на шарнирах, — деревянность тела вторично сменялась расслабленностью.
Шел и думал: «Спасен!»
От этого очищающего слова отходили, исчезали без остатка все мысли о гибели, об одиночестве.
Кругом закипал, бурлил, принимал в себя теплоту красок необъятный мир с людьми, которых сейчас так легко было расставить по степени близости и приязни.
Черные буквы на фронтоне вокзала: «Гомель» заставили решать, что делать дальше. Свежо предстал перед глазами клок железнодорожной карты Российской империи, и по черным прерывистым линейкам путей мысль заскользила от Гомеля к северу, к югу, на восток.
Можно было, конечно, шагать до конца по чужой указке. Доехать до Орла, в госпитале признают здоровым, дадут бумажку, отпустят — нет, отошлют обратно. Но когда это случится? Разве не грозит по-прежнему каждая половица вагона, каждое прикосновение к дверной ручке на этом зараженном пути?
Пытался поговорить с врачом. Но это было безнадежно. Никто не говорил, где врач — в городе или в вагоне.
Надо было самому решать свою судьбу.
Литовец шел мимо и подравнивал шаги под медленные, расслабленные движения Андрея. Сейчас он улыбался, как человек, которого освободили от долгой ноши.
— Ты в городе был? — спросил он Андрея.
— А что там делать?
— А я сходил. Хотел в госпиталь лечь. Не берут. Только тяжелых оставляют. В коридорах койки стоят. Набито, как мешком в каморе. А перевязку сделали…
Белая марля заменила на плече рыжие, провонявшие от пота и гноя тряпки.
— А больно как было! Как бык ревел. На улицах под окном останавливались. Хороший врач, старичок седенький. Причитал, как над покойником. Все говорил, что живуч русский человек… Я-де, мол, земский — знаю. У немца, говорит, давно бы заражение крови было. Полчаса в ране копался. А как кончил — сел я, весь дрожу, не прогнали, так я и заснул у стенки… Хотел старикан меня оставить — главный не разрешил.
— А теперь куда поедем?
— Говорят, на Орел пойдем наутро или ночью.
Они прошли по путям к семафору. Оба вразброд пошатывались, глубоко вдыхали воздух, смешанный с паровозной гарью. Ни рана, ни слабость не могли перешибить ощущения простора и этого глубокого, наполняющего дыхания.
Здесь паровозы подходили к составам и уводили их один за другим в темноту, подмигивая на ходу рубиновыми глазами. Красные огоньки вздрагивали, прощались и приглашали следовать за собою. Толстый провод с железным шелестом выбрасывал кверху спокойный, зеленый огонек на семафоре, и с запада втягивались на станцию новые и новые эшелоны.
Орел — это было чужое. Зато на юг, на Бахмач, шли пути, которые мыслились не картой, а станциями, лесами, берегами Десны и мостами. Затверженные в жизни пути от места рождения тела к путям рождения духа, от зеленых берегов Днепра к гранитным приневскнм набережным Пушкина и Толстого, Гоголя и Блока. Теперь стрелка волевого движения стояла на юг.
— Ты откуда? — спросил Андрей литовца.
— Я харьковский. За Харьковом на хуторе жена осталась. Перед фронтом женился. Зряшное дело. Холостому на фронте легче. Эк меня ковырнуло!.. — посмотрел он на плечо. — Ну, хоть кость целая, а буду ли рукой двигать, не знаю, и старикан не говорит. А без руки куда же? — Он нахмурился, очевидно не впервой поднялась и всего залила неспокойная дума.
Андрей подумал:
«Случись со мною — что ж, работал бы и без руки. Какая-нибудь интеллигентная профессия. А рабочий человек без руки — полчеловека. Вот лошадь, если сломает ногу, — пристреливают. Никакого выхода. На свалку».
И искренне сказал литовцу:
— А ты учись — и без руки проживешь.