Василий Еловских - Вьюжной ночью
Мы не будем рассказывать, как Женя уговаривал шофера «немножко подождать», как познакомился с Гутиным дядей, который оказался на редкость веселым человеком — колхозным шофером, и потом ходил с ним к деду, на чердак, откуда они извлекли старый-престарый, поломанный и грязный обруч довольно большого размера с клочком столь же грязной кожи, — жалкие остатки некогда могучего шаманьего инструмента. Но Женя был и этому несказанно рад.
Андрей Иванович ввел в комнатку краеведческого кружка, заставленную чучелами птиц и зверьков, металлическими изделиями, найденными школьниками при раскопках древнего татарского городка, находившегося под владычеством сибирского хана, и всевозможными макетами, так что и сесть толком негде было, высокого, уже полнеющего болезненной старческой полнотой человека и сказал, что это доктор исторических наук Тищенко из Ленинграда. Женя удивился: он представлял себе ученых строгими, тощими (иссохли за книгами), рассеянными (так пишут о них), а этот добродушный, усмешливый, чем-то смахивает на артиста.
Осмотрев комнатку, похожую на маленький краеведческий музей, расспросив, чем занимаются ребята, Тищенко долго рассказывал, как работает один из краеведческих кружков Ленинграда, сообщил, что сам он интересуется древними сибирскими поселениями, почему и приехал сюда, а затем вынул из толстого портфеля кипу тетрадей. Среди них Женя увидел и свою, с порванной обложкой, и почему-то вдруг вздрогнул. Он не был неряхой, порвал обложку случайно. Приехал домой с гриппом, писал торопливо, с больной головой, фразы получились такие скучные, такие книжные, что даже самому читать тошно. Кроме того, он все же обморозился… А на лбу стал образовываться нарыв. Женя воспользовался советом шофера — по нескольку раз в день подкуривал лоб; нарыв сошел, рассосался, к великому удивлению Жени, и он, вспомнив, в каком совхозе работает шофер, выслал ему справочник фельдшера с письмом, которое заканчивалось фразой: «Все сложнее, чем думаешь».
Тищенко говорил о сочинении того, другого, третьего… обо всех, только не о Женином. Его тетрадку он взял последней. Взял необычно — слегка потрясывая, и Женя понял: о нем хотят сказать больше, чем о других, а что — плохое или хорошее — еще не ясно.
— Сочинение Евгения Сараева.
Он положил тетрадку неторопливо, уверенно и придавил ее ладонью с растопыренными пальцами, и Женя почему-то понял: будет хвалить. Но это было не совсем так. Начало Тищенко не понравилось: «Много общих, порою малограмотных фраз. Нет ярких фактов о развитии здравоохранения области. Конец скомкан.
И все-таки это самое лучшее сочинение. Я читал его с большим удовольствием».
И дальше он начал хвалить Женю. Вынув из портфеля Федотовнино лекарство, сказал, что оно состоит из нескольких трав, вероятнее всего купленных в аптеке, и измельченной соломы. Андрей Иванович достал из шкафа обруч от шаманьего бубна и положил на стол.
Тищенко задал два-три вопроса. Отвечая на них, Женя заметил, что сегодня он совсем не старается рисоваться перед Маргаритой, а она слушала, надо сказать, внимательно, подавшись вперед и полуоткрыв рот.
— Интересно! — сказала Маргарита тем особым, игривым, протяжным голоском, каким говорила всякий раз, когда желала привлечь внимание кого-либо из ребят. Уж кто-кто, а она умела привлечь. И такой ее голосок впервые был, так сказать, адресован прямо к нему, к Жене. Он, этот голос, всегда всех разил без промаха.
Рядом с Маргаритой сидела ее подруга — курносая, большеротая девушка, самая некрасивая в классе и самая безропотная. «Конечно, некрасивое подчеркивает все красивое, — подумал Женя. — Только не нарочно ли это?..»
У него было в эти минуты странное, непонятное ему самому настроение — смесь грусти, усталости и отрешенности от всего — видимо, он был еще не совсем здоров. Хвалебные слова Тищенко и удары карандашом по обручу бубна — это делал Андрей Иванович — доносились до Жени как бы издалека, и он подумал, что надо, пожалуй, сегодня же, как придет домой, написать письмо Гуте и успеть сбегать на почтамт, тогда письмо завтра утром, а может быть, даже сегодня в ночь отправят по Северному тракту в далекую Тарасовку, — бураны вроде бы кончились.
В ПОЛОВОДЬЕ
© «Советский писатель», 1982.
Отец пришел с работы уже вечером. Торопливо умылся, тряся головой и отфыркиваясь, и теперь наскоро ужинал. Он только раз взглянул на Сережку, который сидел сбоку от него и уплетал жареных чебаков.
— Ну, кажись, убыла вода?
— Аха.
— На сколько?
— На девять сантиметров.
— Когда мерил?
— А вот щас.
Отец удовлетворенно мотнул головой.
— Кончай с ужином, поедешь со мной сети смотреть. Надо б засветло управиться.
— Сдурел, кажись, — испугалась мать, — погляди, что на улице-то делается. Ишо робенка тащит с собой.
И в самом деле, на улице было не ахти как весело: уже вторую неделю стояло ненастье, люди ходили в пальто и телогрейках, как осенью. По воде расходились круги — опять накрапывал дождь.
— Не пужайся, — успокоил отец. — В шестой класс перешел робенок твой. В его годы я один с сетями справлялся. До обеда седни вроде бы тихо было — рыбешка попасться должна.
И вот они плывут. Лодка узкая, верткая, того и гляди, воды зачерпнет. Борта — на две Сережкиных ладони от воды. Когда плавает один отец, борта выпячиваются из воды куда выше — мал Сережка, а все-таки весит порядочно. Лодчонка в общем-то паршивенькая. Отец сам делал ее в прошлом году, хотел смастерить добрую лодку, но не получилось.
Гребет отец, Сережка, сидя на корме, помогает коротким веслом. Отец командует:
— Погреби-ка справа. А вот сейчас слева махни. Слева, слева!
И Сережа гребет, гребет изо всей силушки, вздыхая и сопя. Весло он держит так крепко, что даже ладони больно.
— Не вихляйся, сиди спокойно. А то топорами ко дну пойдем.
— Не пойдем, — весело отзывается мальчик. — Забор-то, вон он — доплывем.
Они метрах в пятидесяти от берега. Нынче река страшно разлилась; она каждую весну разливается, но нынче особенно: поля затопило местами километра на три, а то и больше. Вода подошла вплотную к их дому, а он далеко от русла реки, на склоне горы стоит. Собственно, это и не гора вовсе, а, как сказывают старики, древнейший берег, — река когда-то отошла от него, она вообще помаленьку отходит в сторону. Берег этот очень высок, глинист, на него карабкаются домики — здесь окраина рабочего поселка. Дома, амбары, дровяники и бани — на косогорье, чтобы не заливало в половодье, а огороды — внизу, их если и зальет, так не беда, все равно картошку посадить успеют. Улица выглядит чудно: под окошками вода, можешь из окна забрасывать удочку, только ничего, конечно, не поймаешь — рыба, она не совсем дура, очень-то близко не подходит; из воды торчат телеграфные столбы, верхушки изгородей, ворот, здесь же плавают бревна, оторвавшиеся от плотов, перегоняемых из леспромхозов к лесозаводу, а также какие-то горбыли, дощечки, палки, щепки.
Сережа смотрит на дома, и ему почему-то кажется, будто они ползут от разлива в гору, только медленно ползут, незаметно для глаза.
Берег все дальше и дальше. Так далеко Сережа еще никогда не был, ему разрешалось плавать на лодке по огороду и поблизости от него.
— Ну, как первый день каникул прошел у тебя, Сережик? — спрашивает отец, объезжая крышу затонувшей избушки, где летом сидят сторожа, охраняющие плоты. Крыша черная, и труба тоже черная.
— А ниче.
— Чем занимался-то?
— Да лук делал.
— Сделал?
— Аха. Ничего стреляет. Наконечники к стрелам только плохо получаются у меня. Опосле во дворе подбирал, мама велела. К робятам ходил — мячик пинали. И ишо с робятами к мосту бегал, там охотник живет, дядей Пашей звать. Знаешь?
— А как же.
— Он медведицу подстрелил вчерась, а медвежонка совсем живого приволок.
— Но? — оживляется отец.
— Только он не дал нам поглядеть на медвежонка. Надоели, грит, вы мне со своими сопливыми носами. Без конца, грит, шляетесь тута сотнями.
— Ишь вреднюга какой! Погреби-ка справа, Сережик.
Сегодня папка в хорошем настроении, это по всему видно. Сережиком его зовет. Когда отец доволен сынишкой, он всегда зовет его Сережиком или Сережей, Серегой, Сергунькой. Ничего, если кличет Серьгой, хотя тут отдает некоторой грубостью: «Серьга, подь-ка сюда!», «Серьга, ты почему не сделал, что я велел тебе давеча?..» Больше всех мальчик не любит, когда его зовут Сергеем, даже вздрагивает порою. «Сергей, сколько раз тебе говорить, паршивый парнишка?!», «Сергей, последний раз предупреждаю!» Иногда отец называет его Серегиным, хотя фамилия у них у обоих Петровы. Серегин тоже не очень-то нравится мальчику, потому что всегда произносится с определенной интонацией: «Эх ты, Серегин!», «Это опять Серегин напутал». Сереженькой его кликала только мать, а Сережкой — ребята.