Дидо Сотириу - Земли обагрённые кровью
А что я увидел сейчас? Мертвый город. Магазины и кофейни заперты на замок. Дома глухие, будто вымершие. Не слышно смеха, не видно на улицах играющих детей. Печальные вереницы «людей, словно гусеницы ползут по улицам. Согнутые спины, бледные лица, пересохшие, побелевшие губы. Это были беженцы, прибывшие из Центральной Анатолии. Они тащат с собой узлы, посуду, баулы, иконы, носилки с больными, коз, кур, собак. Церкви, казармы, школы, склады, фабрики — все забито беженцами. Яблоку негде упасть.
Я, как безумный, метался в толпе, разыскивая своих. Наш сосед Яковос, которого я встретил, сказал, что видел мою мать, что она очень беспокоится обо мне и Стаматисе. Надо было скорее разыскать родных, решить, что делать дальше, но я едва держался на ногах от усталости. У меня было только одно желание — приткнуться где-нибудь и уснуть беспробудным сном.
Я остановился у парикмахерской и заглянул в зеркало. Ну и вид! Шинель разорвана, я весь в крови. Шапка сдвинулась на затылок. Борода отросла страшная…
Парикмахерская была открыта. «Не зайти ли мне? — подумал я. — Помыть голову, побриться, вернуть человеческий облик? А то меня и мать не узнает, испугается, если встретит».
Взгляд мой упал на кресло в парикмахерской, которое готово было принять мое усталое тело.
Парикмахер, худой симпатичный старичок, подошел к двери, увидел меня, схватил за руку и, словно под гипнозом, повел к креслу.
— Заходи, заходи, — повторял он, будто мы были старые знакомые. — Садись, приведу тебя в порядок. Как ты дошел до этого? Тебя не то что человек, смерть испугается…
Он сам посмеялся своей шутке, а потом стал ругать турок.
— Черти безмозглые! И как им в голову могло прийти, что они уничтожат греческую армию! Бездельники, изменники, наглецы…
Но я не слушал его. Опустившись в кресло, я сразу обмяк. Мышцы расслабли, я словно потонул в кресле. Парикмахер решил не давать мне уснуть. Он резко поворачивал мою голову то вправо, то влево, вверх, вниз, громко звякал ножницами, подталкивал меня.
— Не спи, не спи, милый, а то так уснешь, что и ко второму пришествию не проснешься.
Насколько мне хотелось спать, настолько ему хотелось поговорить. Он так обрадовался, что наконец-то в парикмахерской появился клиент! Одиночество в это бурное время было очень тягостно.
— Ох и измучился же ты, видно, бедняга, — сказал он. — Наверно, с передовой?
Я хотел сказать ему, что нет больше ни передовой, ни фронта, но язык меня не слушался. Мне с трудом удалось выдавить из себя что-то похожее на блеяние.
— Я вчера нескольких солдат стриг — в таком же виде были, как ты. Но они какие-то были странные, несли невесть что… Уверяли меня, будто греческая армия не продержится в Малой Азии и недели. Слышишь, а?
Я слышал старика, но не мог открыть глаза и взглянуть на него. Веки словно налились свинцом. В голове гудело. Я и спал и не спал. Хитрый парикмахер, поняв, что ему не удастся завязать разговор, взял кувшин с холодной водой и стал поливать и скрести мне голову, раскачивая ее из стороны в сторону. Только что пощечинами не угощал. Я полуоткрыл глаза и хотел послать его к черту, но встретил умоляющий взгляд.
— Я вижу, ты умный и смелый парень, — сказал парикмахер. — Ты не похож на тех, кто одурел от страха и говорит, что малоазиатская кампания провалилась. Это все трусы, агенты Кемаля… Слушай! Ведь сам генерал Трикупис взял на себя главное командование и перешел в контрнаступление! Ты знаешь об этом?
Я хотел сказать ему всю правду, но, услышав ее, он, наверно, сошел бы с ума. Его страстная убежденность напомнила мне, каким совсем недавно был я сам, и я сдержался. Старик твердил свое.
— Если ты этого не знал, узнай от меня. Войска собираются в Чесме не для того, чтобы бежать за море. Нет! Там организуется оборона. Вот-вот выйдут экстренные выпуски газет, и все узнают об этом. Англия на нашей стороне, и она нас не покинет в пику этой проститутке Франции!
Его слова кружились надо мной, словно мухи, терзали и без того измученный мозг. В конце концов я потерял терпение.
— О каком генерале Трикуписе ты говоришь, старик? Трикуписа больше нет! Он попал в плен вместе со своей армией, а афинские правители бросили нас на произвол судьбы, и только один бог ведает, что с нами будет. И насчет англичан нечего себя обманывать: ни они, ни французы, ни американцы — никто, никакой черт больше не беспокоится о нас. Знай, старик, они вырыли нам могилу!
Челюсть старика задрожала, застучали его искусственные зубы, он стал желтым, как сера. Глаза сузились, стали жесткими и колючими. Рука, державшая бритву, задрожала, и мне показалось, что он вот-вот перережет мне горло.
— Что ты говоришь, безумец! — закричал он. — Кто вбил тебе в голову эту подлую ложь? Трикупис организует оборону от Нимфея до Сипила. Только так и можно защитить Смирну. Но если даже Трикупис взят в плен, как ты говоришь, не все пропало! В греческой армии есть много других генералов! Не будет Трикуписа — будет Гонатас, Пластирас. Я всех знаю лично!
Я видел, как отчаянно он старается защитить свою веру, свою душу. Мне были знакомы такие переживания. Я сказал себе: «Манолис, зачем ты мучаешь старика? Что в этом плохого, если он узнает правду немного позднее? Пусть надеется, бедняга…»
— Существует ведь еще и малоазиатская оборона, — сказал я. — Не надо об этом забывать.
— Ну вот, теперь ты рассуждаешь, как настоящий мужчина! Да будут благословенны твои уста! Правильно, оборона! Она вызовет энтузиазм, мобилизует людей, и мы все — старики, женщины, дети, молодежь — будем воевать! Как же иначе! За наши дома, за нашу свободу все отдадим. Настал час и для нас выполнить свой долг!..
Я хотел сказать ему: «Да, старик, да, но час этот миновал, подлецы упустили его. Нас погубили предательство, близорукость наших руководителей и притязания великих держав… Порочное начало привело к плохому концу…» Мне многое хотелось сказать. О, как был прав Дросакис… Но я молчал. А старик опять сел на своего конька.
— Ведь есть бог! — говорил он и страстно ударял себя в грудь. — Я в бога верю! Не может быть, чтоб всемогущий стал на сторону турок! Нет, не может быть, правда? Сегодня утром моя хозяйка заклинала меня всеми святыми не открывать парикмахерскую. «Куда ты идешь, Тасос? — плакала она. — Надо найти лодку и перебраться всей семьей на острова, пока нас не перерезали партизаны! Я уже связала узлы, заберем детей и уедем!» — «Довольно, довольно хныкать, жена, — прикрикнул я на нее. — До чего нас доведет этот страх? Лучше разожги огонь да приготовь плов, а не повторяй всякие глупости. Что же касается парикмахерской, то я ее открою, жена, открою! Согласись, что люди не могут ходить небритыми и нестрижеными!» Как ты думаешь, солдат, правильно я ей сказал? В такое время нужна решительность. Панике поддаваться нельзя, она может погубить человека. Я развею панику в нашем квартале. Бакалейщик скажет: «Раз дядюшка Тасос открыл парикмахерскую, значит, и я могу открыть свой магазин». И мануфактурщик осмелеет, и владелец кофейни, и аптекарь. Не так ли?
Видно, на лице у меня было написано удивление, потому что он вдруг замолчал. Но тут же снова заговорил, словно боялся услышать от меня горькую правду.
— Что ты на меня так смотришь? Ты меня не жалей, не думай, что я несчастный, я жизнь полной ложкой черпал, хорошо ее знаю. Я-то уже старик. А свобода, которая пришла к нам в Малую Азию, она еще малютка, только что ходить начала, мы не успели еще четырех свечей зажечь на ее именинном пироге! Она не должна умереть. Мы не перенесем ее гибели! Лучше уж сами в могилу ляжем…
Глаза старика Тасоса наполнились слезами. Он побрил мне только половину щеки и опять заговорил. Его худощавое тело нервно подергивалось на кривых ногах.
— Ради свободы я отдал все, что у меня было. Ах, как ясно я помню то благословенное майское утро, когда причалил трансатлантический пароход «Патрис» и на нашу землю высадились греческие горные стрелки. А за «Патрисом» подошли военные корабли с бело-голубым флагом. Господи Иисусе, никакая сила не могла удержать меня тогда! Я побежал домой, открыл ящик, где хранилась квитанция на владение домом и все мои сбережения, которые я, пиастр за пиастром, собирал в течение шестидесяти лет работы! Жена у меня всегда была бережливая, она знала счет деньгам, хотя две дочери и четыре сына требовали немалых расходов. В общем взял я все свои сбережения и отнес греческому командиру. «Вот, — сказал я, — это для нашей армии освободительницы! Скажи солдатам, что это дар дядюшки Тасоса Касабалиса, парикмахера…» Командир, дай ему бог много лет жизни, похлопал меня по плечу, поблагодарил, но денег не брал. Видно, принял меня за сумасшедшего. Однако я настаивал, уговаривал, просил. Тогда он наконец принял деньги и передал военному госпиталю, где они очень пригодились… Жену чуть удар не хватил, когда она узнала об этом. «Ты совсем рехнулся! Что ты наделал? А подумал ли ты о нашей старости, о своих дочерях? Или ты вообще не способен думать?» — «Обо всем я подумал, жена, все взвесил. Подумал и о тебе, и о наших детях, и о внуках — обо всех, кто мне дорог. Но чаша весов перевесила на сторону свободы!»