Эммануил Казакевич - Весна на Одере
Все выпили и молча посидели, отдыхая душой и телом, как это всегда бывает с людьми переднего края, оказавшимися на короткое время вне боя.
Дрова в печке трещали. Сестра, сидя на карточках перед открытой дверцей, время от времени подбрасывала сухие сосновые поленья. Было тихо, уютно и тепло.
Вдруг брезент затрепетал, и в палатку вбежала девочка в шинели без погонов, бледненькая, большеглазая, с черными блестящими волосами, подстриженными по-мальчишечьи.
— Немцы сосредоточиваются в районе Мадю-зее, Штаргард, — выпалила она торопливо, потом улыбнулась одними губами, пожала всем руки, а незнакомому человеку, Чохову, кратко представилась:
— Вика.
Чохов понял, что это дочь командира дивизии. Он видел ее впервые.
Вика только что была у отца и принесла Лубенцову новости, которые постаралась поточнее запомнить. Она вручила майору листовку с приказом Верховного Главнокомандующего, выражавшим благодарность войскам за взятие Шнайдемюля.
— Папа очень обрадовался, — сказала она. — Сам Сталин написал, что Шнайдемюль — мощный опорный пункт обороны немцев в восточной части Померании… А командарм говорил: городишко!..
Лубенцов рассмеялся. Вика, понизив голос, спросила:
— А знаете, кто передавал вам привет? — победоносно оглядев присутствующих, она торжественно произнесла: — Генерал-лейтенант Сизокрылов! Лично передал. Вам и мне… — Она печально добавила: — У него сын убит.
Вика примолкла и уселась рядом с сестрой возле печки. Лубенцов объяснил:
— Я с членом Военного Совета ездил к танкистам. Ездил-то он, а я служил как бы проводником… — он обратился к Чохову: — Да вы должны это помнить… Мы еще обогнали ту самую вашу карету. — Гвардии майор нахмурился и спросил отрывисто: — А карета-то с вами или вы ее уже бросили?
Чохов опустил глаза и ответил уклончиво:
— Верхом езжу.
— Правильно сделали, — сказал Лубенцов. — Кареты к добру не приводят, — он усмехнулся.
Разведчики не могли не заметить, что гвардии майор сегодня очень задумчив и даже мрачен. Они относили это за счет гибели Чибирева. Но тут была и другая причина. Вчера, во время обхода, Лубенцов разговорился с ведущим хирургом капитаном Мышкиным. Случайно получилось так, что Мышкин упомянул о хирурге другого медсанбата, Кольцовой, как об очень талантливом и многообещающем молодом враче. Речь шла о сложной брюшной операции, которую сделала Кольцова.
Хотя Лубенцов ни о чем не спрашивал, а так только — поддерживал разговор, Мышкин мимоходом сказал, что у Кольцовой роман с одним из корпусных начальников.
— С каким? — спросил Лубенцов, густо покраснев.
— С Красиковым.
Лубенцова почему-то задело именно то обстоятельство, что это был Красиков. Лубенцов видел полковника несколько раз. То был пожилой, очень резкий и самонадеянный, хотя, безусловно, и энергичный и храбрый офицер. Гвардии майору сразу же показалось, что он и раньше недолюбливал Красикова, хотя ничего подобного не было.
Стараясь не думать об этом, Лубенцов обратился к Мещерскому:
— Саша, прочтите что-нибудь. Настроение какое-то смутное, впору стихи слушать.
Мещерский сконфузился.
— Что вы, товарищ гвардии майор! — сказал он. — Нам уже время идти… — он поднялся было со стула, но Лубенцов удержал его.
Чохов крайне удивился. «Стихи пишет!» — подумал он о Мещерском не без почтения. Нахохлившийся в углу Оганесян впервые за все время заговорил, присоединяясь к просьбе Лубенцова. Вика тоже не осталась равнодушной и сказала:
— Прочтите, мы вас просим.
— Я вам прочитаю «Тёркина», — сказал Мещерский. — В журнале «Красноармеец» напечатаны главы.[14]
Все обрадовались. Тёркин, этот удалой и мудрый солдат, мастер на все руки, был любимцем фронтовиков, и уже самое его имя вызывало на лице почти у каждого солдата веселую, лукавую и даже горделивую улыбку, словно именно с него, с этого солдата, был списан поэтом Василий Тёркин.
Мещерский начал читать, и вскоре все подпали под обаяние неповторимой разговорной интонации этих простых и теплых строк:
Есть закон — служить до срока,
Служба — труд, солдат не гость.
Есть отбой — уснул глубоко,
Есть подъем — вскочил, как гвоздь.
Есть война — солдат воюет.
Лют противник — сам лютует.
Есть сигнал: Вперед! — Вперед.
Есть приказ: Умри! — Умрет.
. . . . . . . . . .
А еще добавим к слову:
Жив-здоров герой пока,
Но отнюдь не заколдован
От осколка-дурака,
От любой поганой пули,
Что, быть может, наугад,
Как пришлось, летят вслепую,
Подвернулся — точка, брат.
Ветер злой навстречу пышет,
Жизнь, как веточку, колышет.
Каждый день и час грозя.
Кто доскажет, кто дослышит
Угадать вперед нельзя.
Воронин шумно вздохнул и попросил почитать еще. Мещерский прочитал популярные среди солдат стихи «Жди меня» и другие. Под конец Лубенцов сказал:
— Вспомните что-нибудь свое, Саша. Вот то, про разведчиков.
Лицо Мещерского сразу стало серьезным. Подумав, он начал тихим голосом, совсем не так воодушевленно и громко, как до того:
В молчании торжественном и строгом
Они ушли по тропам и дорогам
Родимой исстрадавшейся земли.
И матери в тревоге и печали
Им письма материнские писали,
Но только эти письма не дошли.
Разведчики ушли и не вернулись,
Над ними ветки елочек сомкнулись,
Над ними плачет вешняя вода.
Над ними, над немыми, над родными,
В туманном небе, в предрассветном дыме
Горит, не гаснет алая звезда…
Стихи понравились.
— Как в книжке, — сказал Воронин.
Лубенцов, любовно глядя на смущенного похвалами Мещерского, почувствовал страх за него. «Никуда парня не буду больше посылать, — решил Лубенцов, — уж теперь никуда… Меня убьет, не так жалко. А он поэт. Прославится, может быть, после войны, напишет что-нибудь замечательное».
— Вы люди занятые, — сказал Лубенцов, — вам думать некогда… А я вот, лежа на койке без дела, все думаю и думаю целыми днями. Мы даже сами еще не понимаем, что мы сделали и в какую силу выросли. Знаете, завидую я Мещерскому: он стихи сочиняет!.. А просто говорить людям хорошие слова, не в рифму — еще обидятся или засмеют. И обнять всех хочется, да как-то неловко. Я бы сестрицу обнял, да боюсь, подумает, что у меня другое на уме.
Сестричка при этих словах пунцово покраснела и пулей вылетела из палатки.
— Кажись, она не возражает насчет обнимки-то, — засмеялся старшина Воронин.
Вика принужденно улыбнулась этой, по ее мнению, неуместной шутке. Она слушала Лубенцова с большим вниманием.
Лубенцов, не привыкший к сердечным излияниям, смутился и перешел к делам. Он спросил у Оганесяна, сохранилось ли немецкое руководство по пользованию фаустпатроном. Дело в том, что немцы, отступая, бросают огромное количество этих своеобразных противотанковых снарядов, но наши солдаты не все умеют ими пользоваться.
— Надо, — сказал гвардии майор, — перевести руководство на русский язык, отпечатать в нашей дивизионной типографии и распространить среди солдат… Пусть научатся, пригодится.
Оганесян и Мещерский обещали доложить о предложении гвардии майора командиру дивизии.
Чохову почему-то не хотелось уходить. Гвардии майора окружала атмосфера какого-то особого спокойствия, добросердечности, взаимной дружественной симпатии.
Однако пора было идти.
— Где стоит ваш батальон? — спросил Лубенцов.
— Недалеко, — сказал Чохов, — у помещицы остановились. Богатая, ведьма! Там у нее картины висят повсюду.
Что тут вдруг случилось с дотоле молчаливым переводчиком! Он вскочил, схватил Чохова за руку и воскликнул:
— Картины? Какие?
На этот невразумительный вопрос Чохов уже не смог ответить.
— Какие! — сказал Чохов. — Не знаю, какие. Разные.
— Где это? Я к вам сегодня приду.
Все посмеивались над горячностью искусствоведа.
Чохов сказал:
— Приходите. Мы стоим вот в той деревне. Отсюда видать. Кирха торчит.
Чохов вышел на крыльцо, отвязал коня, вскочил в седло и поскакал к себе в рогу.
VI
Подъезжая к усадьбе, Чохов услышал солдатский хохот и веселые женские голоса.
Он нахмурился, стегнул плеткой по крутому лошадиному боку, рысью проехал мимо порядком струхнувшего часового и рывком остановил коня посреди двора.
Гогоберидзе, дежуривший по роте, отскочил, как ошпаренный от красавицы-голландки и крикнул не своим голосом:
— Встать! Смирно!
Смех моментально затих. Все встали. Следом за солдатами, немного напуганные, вскочили и гости.