Александр Лысёв - Не отступать! Не сдаваться!
— Дядя Федя!!! — закричал Лучинков, подхватывая голову Золина, пытаясь заглянуть ему в глаза. Но взгляд этих глаз уже нельзя было поймать, как нельзя поймать всю истину без остатка. А лицо было спокойное и помолодевшее…
…Из окопа Лучинков выбирался тем же путем, что и Егорьев. Только дойдя до опушки, в лес углубляться не стал, а взял по направлению к реке. Выйдя гораздо ниже того места, где немцы наводили понтонный мост, остановился, попил воды. Однако отдыхать не стал, двинулся дальше. Куда? Не знал и сам…
Лучинков брел по тропинке, извивающейся вдоль берега реки, когда впереди послышался вдруг звук губной гармошки. Спрятавшись за куст, Лучинков стал наблюдать. Вскоре на тропинке появился немец, подбиравший какую-то мелодию. Немец был очень занят своим делом. Мотивчик был незамысловатый, но в то же время, что называется, с изюминкой. Эту-то изюминку он и не мог никак ухватить. Доходя до определенного места, он либо не мог взять ноту, либо врал. Немец и сам чувствовал, что врет, оттого останавливался и, улыбаясь, начинал все сначала.
Кровь закипела в жилах Лучинкова при виде этого немца и звуках его гармошки. Острым прутом к оголенному комку нервов прикоснулось недавно увиденное и услышанное в эту минуту к душе Лучинкова. «Дядя Федя, взвод, убили всех, сволочи, ненавижу», — бормотал Лучинков бессмысленные и в то же время значимые для него слова. Обуреваемый слепой ненавистью, действуя скорее бессознательно, нежели по здравому разумению, вышел Лучинков на тропинку и остановился в нескольких шагах от немца. Страшный, грязный, с блиставшими безумным гневом глазами и сжатыми кулаками, он поверг того в ужас. Немец, выронив гармошку из рук, застыл в оцепенении. Так они и стояли несколько секунд, встретившись глазами: в одних выражался неподдельный ужас, в других — безумство.
Наконец Лучинков сделал шаг к немцу, протягивая вперед свои длинные худые руки с костлявыми пальцами. Немец отшатнулся и успел выхватить из-за пояса тесак…
Он долго стоял над телом убитого им русского, безвестный германский солдат. Стоял, глядя на протянувшуюся от уха до выпирающего кадыка нанесенную им смертельную рану этому все еще и сейчас исполненному ненависти в застывших мертвых глазах солдату российскому. Лицо убитого было искажено ужасной гримасой, старо и страшно. Но черты немца прежнего страха уже не выражали. Он не пытался ничего понять, а просто смотрел. Потом поднял гармошку и зашагал к реке.
37
Второй день пробирался лейтенант Егорьев по занятой противником территории. Лес, в который он вошел, покинув место сражения с немцами, вопреки ожиданиям не оканчивался, а напротив, с каждым пройденным километром становился все обширнее, все глуше. В первый вечер своего пути Егорьев наткнулся на маленькую лесную деревушку: хотел было туда войти попросить чего-нибудь поесть и уже добрался до околицы крайнего дома, как все селение огласилось пронзительным лаем собак, а на другом конце вспыхнул свет фар и раздался шум запускаемых моторов — в деревне были немцы. Лейтенант опрометью бросился обратно в лес и бежал, не останавливаясь, километра полтора, перескакивая через канавы и продираясь сквозь бурелом, пока не убедился, что ушел из деревни незамеченным и погони за ним не наблюдается.
Первую ночь Егорьеву пришлось ночевать в лесу, в чащобе, где было холодно и сыро и не давали покоя полчища комаров, но где зато была надежная гарантия не попасться кому-либо на глаза. Проснулся лейтенант рано: на ветках деревьев еще висели клочья тумана. Встал, поеживаясь, попытался натянуть поглубже каску на голову — ничего не вышло. Подняв отложной воротничок гимнастерки, прижал оба его конца подбородком к шее, упрятал кисти рук подальше в рукава, побрел дальше по лесу.
Еще вчера днем с помощью карты и компаса, которые, к счастью, оказались в его планшете, Егорьев сориентировался на местности. Правда, за пределы карты он вышел уже к прошлому вечеру — той деревушки, откуда он столь спешно уносил ноги, нигде отмечено не было. Но у лейтенанта был компас, по которому можно было взять направление на восток, и Егорьев, взяв это направление, всю дорогу придерживался лишь его. Компас стал для лейтенанта надеждой на спасение, заменяя собой проводника и спутника в этой глуши. Единственно, чего компас заменить не мог, так это хлеба насущного. Голод дал о себе знать на второй день, и, уже предчувствуя его, Егорьев хотел в тот, первый день просить продуктов в той самой деревушке. Но видно, не судьба — раздобыть себе пропитание лейтенант так и не смог и теперь шел, чувствуя, как голод, просыпаясь, прожорливо начинает заглатывать его изнутри, заполнять сознание, постепенно вытесняя все мысли и чувства, даже одиночества, которого так боялся Егорьев.
И вдруг, как избавление, неожиданно открывшаяся посреди леса земляничная поляна. Егорьев в первую минуту даже не понял, куда он попал: деревья расступились, сквозь окаймленное их ветками светлое окошко вверху брызнул яркий солнечный свет, а меж зеленью травы и изогнувшимися стволами папоротника с зубчатым листом заискрились, засверкали алым сочные крупные ягоды.
Егорьев горстями ел землянику, ползая на четвереньках среди кустов, вместе с листом и плодоножками срывая ягоды, перепачкивая ладони, лицо, одежду, отправлял их в рот. Привел в чувство лейтенанта гулким эхом прокатившийся по поляне чей-то высокий веселый крик.
Егорьев вздрогнул, оглянулся, стоя на коленях и сжимая в кулаках несколько только что сорванных им земляничных ягод. Крик повторился опять, ему ответил второй, также бодро и весело, на другом конце поляны. Егорьев завертел головой, ничего же замечая, и вдруг натолкнулся взглядом сразу на несколько фигур, шедших по пояс в траве, высоко поднимая ивовые лукошки. Лейтенант тут же распознал в них немецких солдат. В расстегнутых кителях с засученными рукавами, с закинутым за спину оружием, они шли, оживленно переговариваясь между собой. Егорьев посмотрел влево, вправо — отовсюду шли немцы, помахивая корзинками, котелками, касками. Шли, по-видимому, собирать землянику. Они не видели Егорьева. Догадавшись, какие намерения преследуют немцы, и прикинув, сколько на этой поляне земляники, Егорьев с ужасом закрыл лицо руками и опустился на землю, скрывшись в траве.
Мысли в голове лейтенанта завертелись с лихорадочной быстротой. Очевидно, что он попался. Что же делать? Вытащить пистолет, попытаться пробиться к лесу, пока кольцо вокруг поляны еще не сомкнулось полностью? Но не пробежав и половины расстояния, он будет подстрелен, как заяц. А если даже, допустим, и вырвется из этого круга, все равно ему не уйти от погони в лесу. Да он и слишком расфантазировался, представив погоню в лесу, — без всякого сомнения, ему не дадут даже покинуть поляну. Что же тогда? Застрелиться, пока еще не поздно? Сдаться? А может, сидеть тут и, вжавшись поплотнее в траву, ждать своей участи? Пожалуй, последнее самое верное.
Егорьев достал пистолет, вынул обойму, проверяя количество патронов, и… обнаружил, что остался только один. В судьбу лейтенант не верил, но тут вдруг представил, не означает ли это предзнаменование, что участь его решена. Не ему ли предназначен этот единственный патрон? Вогнав обратно обойму и сняв пистолет с предохранителя, с трепетом стал Егорьев подносить оружие к голове, еще не имея цели застрелиться прямо сейчас, а просто желая проверить, сумеет ли он это сделать или нет. И (о чудо!) почувствовал вдруг, что рука его не поднимается. Не от страха и нерешимости, нет, а от того, будто уперлась в стену, будто кто-то схватился за нее и держит, и тянет книзу. Егорьев опустил руку, потом снова попытался поднять ее с зажатым в ладони пистолетом. И снова результат был прежним — невидимая сила дала руке с трудом согнуться до половины в локте и дальше не пускала. В ту же секунду Егорьев почувствовал острое, жгучее желание упрятать пистолет обратно в кобуру. Словно кто-то говорил ему — убери пистолет, и все будет нормально, только убери…
«Только убери…» — поневоле прошептал Егорьев, повторяя не сказанные, тем не менее шедшие не от него слова. Через секунду руки его были свободны, а оружие лежало в кобуре. «Что же это такое?» — мысленно спросил сам себя лейтенант и в то же мгновение услышал совсем рядом шорох травы и громкий говор на немецком языке.
Егорьева снова охватил страх. Он прижался к земле, желая в этот момент срастись с нею, сделаться невидимым в ней. Закрыв голову руками, пытался вспомнить слова слышанной в детстве и давно забытой молитвы, но на память ничего не приходило, и лишь губы беззвучно шептали: «Господи, прости, Господи, помилуй…»
…Где-то далеко-далеко в светлом прозрачном облаке встала перед глазами Егорьева белокаменная деревенская церковь. Во всей округе церкви были деревянные, а в их деревне — каменная.
Мите семь лет. Раскрыв рот от удивления, он со страхом и в то же время с любопытством смотрит, как снимают церковные колокола. Три малых уже сняли, два из них погружены на телегу, люди в краснозвездных буденовках идут, чтобы оттащить туда же третий. Четвертый, самый большой колокол, продолжает одиноко висеть на колокольне. Никто не решается лезть на головокружительную высоту, чтобы отцепить его. Тогда в центр выходит человек в петлицах и обещает за снятие колокола мешок картошки и полпуда муки. Все жители затихают, услыхав о таком богатстве, но все же желающих взбираться на колокольню по-прежнему нет. Наконец выходит мужичонка, ломает шапку перед командиром. Красноармейцы притаскивают мешки и ставят их около входа в церковь. За мужичком с волнением следят мокрые от слез глаза жены и четырех вцепившихся в мать ребятишек — все меньше Митьки, — бросавших взгляды то молящие на отца, то голодные на мешки. Мужичок смотрит на жену, на детей, вздыхает и, крестясь, входит в церковь. Через несколько минут он на колокольне, залезает на самую верхатуру, пытается снять колокол. А еще через несколько секунд крик пронизывает толпу, все откатываются на несколько шагов назад, и жена с жутким воплем бросается к распростертому на земле телу вдребезги разбившегося человека…