Вера Панова - Валя
— Конечно, похищение, потому что потихоньку.
— А мать спала. С вечера, говорит, не могла заснуть, а тут как раз заснула.
— И брат спал?
— А кто его знает.
— Не спал он. Я видела.
— Говорит — спал.
— Вон та тетенька видела, как они уходили. Она ребеночка кормила. Видела и ничего не сказала.
— Кто ж бы сказал. Ты бы сказала?
— Ни за что!
— Никто бы не сказал, — говорит Светлана. — Это надо не знаю кем быть, чтобы сказать.
Мать беглянки плачет. Женщины ее утешают:
— Может, вернется! Одумается и прибежит!
— Да, как же, прибежит она, — плачет мать.
— Заявить можно, — говорит одна женщина. — Его за такие поступки, будьте покойны, не похвалят.
— Куда я заявлю, — плачет мать беглянки, — когда я даже фамилии не знаю, только знаю, что Костя!
Другие женщины говорят — как же она без паспорта, паспорт остался у матери.
А девочки говорят:
— Она красивая.
— Что ты, красивая! Совершенно она не красивая!
— Просто самая обыкновенная.
Спорят, но ясно и спорящим, и молчащим, что эта беглянка, эта грубиянка — существо особенное: ведь во всей огромной очереди только за ней, какая бы она ни была наружностью, пришел ее любимый, и она выбежала к нему, протянув руки.
— У нее глаза голубые-голубые.
— Что ты, голубые! Карие у нее глаза.
— Ничего подобного. Не то серые, не то зеленые, не разберешь какие.
— Ты видел или нет? — пристает мать беглянки к своему сыну-калеке. Ты спал или нет?
Калека молчит-молчит, потом обрывает:
— Да перестань! Тошно!
И ужасно становится похож на свою сестру.
— Пусть хоть у кого-нибудь в семье будет настоящая жизнь, — говорит он.
— Хорошо как жизнь, а как смерть? — плачет мать.
— Тоже ничего, — говорит калека. — Настоящая смерть на войне — тоже неплохо.
Он трудно поднимается, собирает свои костыли, идет. Он, когда был маленький, баловался на улице и попал под трамвай. Лопатки у него торчат под рубашкой, и нестриженые волосы лежат косичками на худой шее.
Женщины говорят:
— Без паспорта, без карточек, в чем была, — с ума сойти!
А девочки говорят:
— Как она ломала руки. Какая она была несчастная.
— Какая она сегодня счастливая!
— Ты рада? — спрашивает Светлана.
— Да! — отвечает Валя.
— Хорошо, правда?
— Хорошо!
Они быстро, по секрету от всех, пожимают друг другу руки.
В военную темную ночь, и такая история. Что за праздник нечаянный у девочек возле Московского вокзала!
12И все как ветром сдунуто враз. Ничего этого нет.
— Светла-наааа! До свида-ньяааа!
Не видно Светланы, только слабенький голосишко звенит в ответ: «До свида-ньяааа!»
Все дальше, слабей звенит голосишко: «…ньяааа!»
Вздев мешки на спину, потоком идет народ.
Как щепочку, уносит Валю в душном потоке. Идем, идем. Не остановиться, не оглянуться. Справа мешок, слева мешок; каменные, ударяют больно. Собственный рюкзак давит Вале на позвонки, гнет шею. Идем, идем. Без конца идем, не видно куда. «Сейчас задохнусь», — думает Валя, но с готовностью идет и без страха: так надо. Так в нашем путешествии полагается. Только крепче держаться за Люськину руку. С другой стороны держит Люську мать, — мы все тут, потеряться не можем…
…В вагоне. Темно от вещей и людей. Валя, Люська, еще чьи-то маленькие дети, двое, на верхней полке. Там же чьи-то узлы. Внизу толчея голов. Мать говорит:
— Сели, слава богу.
До верха полон вагон, но люди входят, входят, вносят, вносят, непонятно, как это все вмещается. Те, кто раньше вошел, говорят:
— Что они делают, дышать же нечем!
Черноглазая бабушка говорит свое:
— Так он и не пришел. Боже мой, так я его больше и не повидала!
На нижней полке напротив лежит на материнской жакетке краснощекий маленький мальчик Василек. Он заболел. Это его мать, оказывается, искала ночью градусник. У него тридцать девять и три.
— Тридцать девять и три! Тридцать девять и три! — несется по вагону. — Корь! Дифтерит! Скарлатина! Ветрянка!
Из толчеи является белый халат с красным крестом. Спрашивает громко:
— У кого тридцать девять и три?
Вслед за белым халатом — тетя Дуся.
— Ты, Нинка, всегда, — говорит она. — Вечно у тебя что-нибудь. И главное — в последнюю минуту.
Молодая мать Василька оправдывается:
— Как будто я нарочно, детя Дуся, что я могла сделать?
— Могла раньше сказать, — сердится тетя Дуся, — могла не сажать больного ребенка со здоровыми. Надо ответственность иметь и перед ребенком, и перед коллективом. Которые твои манатки? Давай помогу.
Женщина в белом халате уносит Василька. Его мать идет за ними и говорит, смеясь и плача:
— Вот мы, Василечек, и вернулись в Ленинград.
Резкий свисток, заскрежетало под вагоном железо. Сдвинулись, тихо поплыли за мутным стеклом вокзальные здания.
Валя смотрит с верхней полки.
Тетя Дуся стоит на перроне, машет рукой. Проплыла, скрылась.
Размахивая портфелем, бежит по перрону дяденька с лысиной, как яйцо. Смотрит на поезд и бежит, вскидывая ноги в серых брюках.
— Ваш сын! Бабушка, ваш сын!
— Где? Где? Где? — кричит бабушка.
— Вон! Вон! — кричит Валя.
Но бабушке не видно и не пробиться к окну.
Скрылся дяденька.
…Поезд идет, как в туннеле, между другими двумя поездами, стоящими на путях. Длинный темный туннель, но вдруг голубизна, небо нараспашку, внизу — невиданная улица с домами и заборами и зеленые растрепанные деревья, а мы над улицей и над деревьями едем в голубой простор по высокой насыпи. Все бойчей идет наш поезд. И колеса запевают свои песни.
А Светлана осталась в Ленинграде. Или тоже уехала? Там на вокзале столько было поездов… Светлана, где ты, ты уехала или нет? Мы с тобой даже не поговорили так, чтоб почувствовать — вот так наговорились, все теперь друг про друга знаем. Мы ведь должны были стать подругами на всю жизнь!
Мать вьет гнездо на той стороне полки, где сидят Валя и Люська.
Что-то она им стелет, чтоб было мягче, и снимает с Люськи сандалии, чтоб легче было ножкам, и, намочив водой из бидона тряпочку, обтирает эти запыленные ножки. Из кошелки достает хлеб, огурцы, ножик, соль. Не кладет куда попало, сначала расстилает у Вали на коленях чистое полотенце. Красными и черными крестиками на полотенце вышиты петушки и коники, кто, бывало, увидит — обязательно скажет:
— Что за полотенце у вас такое красивое.
А мать ответит:
— Это еще моя мама вышивала себе в приданое.
Сейчас никто не любуется старинным полотенцем. Не до полотенец им. Не до уюта.
А мать все равно вьет гнездо.
— Как бы мне вам платья переменить, — говорит она.
Вила гнездо под крышей, в комнате, оклеенной новыми обоями. Вила, как могла, на тротуаре под небом, на Лиговке. Теперь вьет на вагонной полке.
Устроив и покормив своих детей, садится внизу рядом с черноглазой бабушкой, бабушка ее пустила на свой чемодан — и задремывает, усталая от трудов и волнений посадки, руками придерживая склоненную голову. И Валя, сидя поджавши ноги на полке, сверху видит небольшую эту темно-русую голову с тонким белым пробором.
13Она учила своих девочек всему хорошему, что знала сама.
Не ее вина, что знала она не много. Она не успела научиться. Ей и на фабрику нужно было, и дома все делать — готовить, шить, убирать, стирать. Спала меньше всех: все еще спят, а она уже встала и варит суп или гладит отцу рубашку.
Если вкусное что-нибудь, она им троим раздаст, а сама скажет — я уже ела.
Если отец выпьет когда, она его уложит, укроет, уговорит не петь, а соседям скажет — Митя отдыхает, устал на работе.
И всегда взваливала на себя самое тяжелое, и всегда торопилась.
Ее радость была — все делать для тех, кого она любила.
Валя ничего этого не успела даже понять.
Ничего я не успела понять. Не успела как следует полюбить тебя. Ты меня приучила, мне казалось — так и надо, чтобы ты раньше всех вставала и все для нас делала.
Глупая я, глупая, думала о Светлане, — ты была около меня, а я о тебе не думала, думала о Светлане!
Я бы потом поняла, когда выросла! когда поумнела! Я бы ноги тебе мыла, мамочка!
14К станции Мга идет поезд.
Больше, впрочем, стоит, чем идет. Пойдет-пойдет, иной раз даже шибко, — и станет, и стоит три часа, четыре часа…
Нева то видна из поезда, а то скрывается.
Мужчины и женщины копают окопы. Летит с лопат ярко-черная земля и ярко-рыжая. В поезде люди говорят:
— Уже возле самого Ленинграда копают.
На болоте сложены какие-то плиты. Люди говорят — торф.
Говорили, Мга совсем близко, рукой подать. А ее все нет. Все она впереди, Мга.
Но мы к ней приближаемся. В тесноте и муке, с затекшими ногами, засыпая от духоты дурным, мутным сном и просыпаясь со стонами, приближаемся к тебе, Мга, последний наш выход из города, к которому подходят убийцы.