Григорий Бакланов - Меньший среди братьев
— Конечно, Андровская. Я ее имела в виду, когда сказала «Тарасова».
— Ах, ты не видела ее в «Идеальном муже»! Андровская, Еланская, Тарасова — что может быть выше! А Тарасова в роли Анны, когда у нее свидание с сыном… По-моему, в то время мужем ее был уже не Хмелев, а какой-то генерал. Я знаю потому, что мне сапожник шил сапожки, он Тарасовой шил и примерял на ногу… Тогда все об этом говорили!
— Ведь ни одного слова не слышно, — говорю я. На некоторое время смолкают. Потом опять слышен шепот невестки:
— У нее уже тогда были боли.
— У Андровской?
— А вы не знали? Посмотрите, она играет сидя. У нее уже сильные были боли.
— И так естественно смеется! Вот что значит актриса!
— Неужели вы не знали? Она всех торопила на съемках.
— Вот что значит актриса! Теперь таких актрис нет.
— А вы самое главное слышали? — Невестка смотрит на меня. — Вы ничего не слышали! У Домрачева диагностирован рак. Все уже говорят об этом.
Жена всплеснула руками:
— Не может быть!
Обе смотрят на меня.
— Неоперабельный! Мне вчера моя приятельница Зина Мешкова…
— Да нет, разве он знает! — жена махнула на меня рукой. — Он всегда все узнает послед-ним!
Домрачев — наш декан, в сущности, еще не старый человек. Рак… Я знаю, о чем думает сейчас моя жена, мне ясен ход ее мыслей. Самое печальное, что и моя мысль идет теми же путями.
— Старт дан, — говорит сын, наблюдая всех со стороны. — Скачки на приз начались.
Без меня. Я в этих скачках участвовать не буду ни при какой погоде, упаси Бог! Мне искрен-не жаль Домрачева, тем более что место его мне не нужно — я не администратор. Если мне еще что-то суждено сделать, так только в науке, а не на этом поприще. Оно не для таких, как я.
Глава III
И тем не менее я не спал ночь. Мне всегда казалось — я и теперь в этом уверен, — что я не честолюбив, но всю ночь я мысленно строил планы, перестраивал работу факультета, входил с новыми проектами… Черт знает что! И это в пятьдесят шесть лет, когда, как говорится, пора о Боге думать, о душе. Для чего угодно человек бывает стар: для любви, для деятельности, для ненавис-ти, но эта страсть неутолима. И я вставал, ходил по кабинету, пил воду, смотрел на часы, наконец принял сильное снотворное и, наверное, все же уснул, потому что вдруг явственно услышал над ухом: «Мне сапожник шил сапожки…» И лежал в темноте с бьющимся сердцем. А человек, чье место в жизни я уже мысленно занял, спал, не ведая, или мучился от болей.
Утром я встал с мутной головой и отеками под глазами. И такие же отеки увидел у Киры, у моей жены.
— Илья, тебе надо переговорить сегодня с Шарохиным, дать знать о себе. И надо, чтобы Утенков поговорил с ним о тебе. А с Утенковым может поговорить Первухин, я его подготовлю. Я знаю, через кого это сделать.
Она еще не умывалась, не причесывалась, у нее болела печень, но это было первое, что она сказала.
Я стал под душ, закрыл глаза, поднял лицо к струям, долго стоял так, давая воде течь. Тело мое все меньше и меньше доставляет мне радости и все больше огорчений. Не глядя, я вижу в ванной мои плоскостопные ноги с наплывами и множеством лиловых вен и узлов, живот, из-за которого мне трудно нагнуться и завязать ботинок. Никакими гимнастиками, йогами этого уже не согнать, да я и не занимаюсь этой ерундой. Чему суждено случиться, то придет в свой срок, а трястись над своей жизнью — это значит десять раз помирать до смерти. Зачем? Я знаю, когда это началось: во мне отпустилось самое главное, и я сразу стал полнеть и жадно и много есть. Но это особый разговор.
Из ванной, из пара я выхожу выбритый, освеженный, и, пока завтракаю, мне приятно чувствовать на сквозняке непросохшую бороду и волосы вокруг головы, где они еще остались. Мы сидим с Кирой на кухне вдвоем, она не завтракает, пьет крепкий чай без сахара, ладонью греет печень — это расплата за вчерашнее остроедение. Потом я укладываю свой «дипломат», кожаный, с металлическими застежками; суди меня Бог, но я люблю хорошие, дорогие, красивые вещи и не верю, что кто-то их не любит. Уложил, подумал, все ли взято, и тут раздался телефонный звонок.
Звонит Варя, жена старшего брата. Она не звонила нам последние не помню уже сколько лет и заговорила не тотчас. Я несколько, раз сказал: «Слушаю!.. Алле… Я слушаю!» — хотел уже класть трубку и тут услышал:
— Кирилл хочет тебя видеть.
Варя есть Варя: ни «здравствуй», ни имени — ждала, убеждалась, что у телефона я, а не Кира. Голос напряженный, я даже не сразу узнал её.
— Кирилл просил меня позвонить.
На меня вдруг нашел панический страх.
— Что? Что случилось?
Всю жизнь мы страшимся несчастий, заранее ждем, а они застают нас врасплох.
— Ты скажи правду, случилось что-нибудь?
— У Кирилла инфаркт.
— Когда? Сегодня ночью?
Мне представилось, что именно этой ночью случалось — за всю суету и ничтожество мыслей, которые одолевали меня.
— Сегодня одиннадцатые сутки.
И, не отвечая на мои испуганные вопросы, назвала номер больницы, сказала, как найти.
— Пускают когда? В какие часы?
— К нему пустят.
И положила трубку. Я сел. К нему пустят — это значит, состояние тяжелое.
— У Кирилла инфаркт.
Мы сидели и молчали. Потом Кира сказала неуверенно:
— Я бы поехала вместо тебя, но ты ведь знаешь…
— Куда? В больницу?
У нее действительно мужской голос, потому Варвара так долго убеждалась.
— В больницу я бы тоже поехала. По-моему, ты знаешь, у нас с Кириллом всегда были и есть самые добрые…
— Какое сейчас это имеет значение? Неужели это сейчас выяснять?
— …И если бы не Варвара…
— На черта нам этот твой солярий. Нас двое, кому там сидеть? Неужели потому, что у Кузьмищевых солярий…
— Он мой ровно столько же, сколько и твой. Ты сам решил…
Ее спокойный тон, каждое ее слово — все раздражало меня сейчас.
— Неужели у меня сейчас солярий в голове, когда у брата инфаркт!
— Пожалуйста, не езжай. Твою манеру я знаю: когда что-нибудь случается, виновата я. Мы три недели ждали этих плотников, не езжай, пожалуйста. Они, во всяком случае, не заинтересова-ны, их рвут на части.
— И не придут они, я уверен!
— Я бы поехала, но тут все-таки нужен мужчина. Это тот случай, когда я не могу тебя заменить.
«А где, в чем ты можешь меня заменить? — хочется мне ей сказать. Лекции за меня читать?..»
— Если бы я еще специально не созвонилась с Кузьмищевыми…
Она идет на балкон посмотреть вниз, а я сижу между телефоном и балконной дверью.
— Он уже здесь, — говорит Кира, просияв улыбкой. Эта улыбка у нее всякий раз вблизи людей, стоящих высоко.
Я тоже выхожу на балкон и вижу, как под нами, плоская отсюда, пятится к подъезду новая «Волга» со вспыхивающими красными стоп-сигналами, самая новая, самая умытая изо всех, что стоят во дворе. Она собственная, но черная, это тоже особый знак отличия.
Было бы это такси, дал рубль, и до свидания. Но в этой «Волге» зять Кузьмищевых, только что вернувшийся из-за океана. Я не могу, не имею права ехать, но отказаться невозможно — он специально с другого конца города ехал за мной. Он как раз вышел из машины, весь в экспортном исполнении, вернее, в импортном — я всегда путаю, — разминаясь, глянул вверх. Жена радостно машет ему, я машу, и ту же самую улыбку, что у нее, я чувствую на своем лице.
— Ты с ним и вернешься, — успокаивает Кира. — Он туда на полчаса только, ты тоже не задерживайся. И пожалуйста, не давай ничего плотникам вперед, я знаю их. Ни в коем случае не давай!
Зять сидит уже за рулем, оттуда изнутри распахивает передо мной дверцу.
— Кидайте «дипломат» на заднее сиденье, — и небрежным жестом указал на дорогие финские чехлы. — Пристегнемся на всякий случай. Нет, усилий тут не надо, все делается без приложения сил.
В его жестах, в мягких пальцах, в словах, в выражении глаз привычка ухаживать. Щелчок — я пристегнут. Щелчок — звучит стереофоническая музыка: сверху, сзади, отовсюду. Тон бархат-ный, обволакивающий. Маленький вмонтированный магнитофон, яркая кассета.
— Это «Грюндиг», — перехватил он мой взгляд. — Тут надо им отдать должное.
Звучит музыка, неслышно идет машина.
— Курите?
В белой руке яркая пачка «Винстона», словно сама выпрыгнула из рукава. Все как в загра-ничном фильме, как мы себе представляем заграницу.
— Спасибо, бросил!
— Как я вам завидую! Там невозможно не курить. Обстановка. Постоянное напряжение… Самоконтроль. Вам не помешает?
— Пожалуйста, пожалуйста.
Прямая трубка в зубах, с ней вместе выдвинут подбородок, профиль морского волка.
— Я опущу стекло, чтоб вас не раздражало.
— Пожалуйста, пожалуйста. А наша машина, знаете ли, как назло, в ремонте.
Что я говорю? У меня душа обмирает от страха за брата, а я этому мальчишке, этому статисту двухкопеечному, говорю, что у нас тоже есть машина. Зачем? Для чего мне все это?