Юрий Гончаров - Целую ваши руки
Но я слушал с двойственным ощущением: мне хотелось, чтобы она говорила, вспоминала, было приятно видеть, убеждаться, что отец не забыт, он действительно был хорошим человеком, если его так помнят и так о нем говорят. И в то же время во мне сопротивлялось какое-то ревнивое, охраняющее чувство: отец, его образ, черты, его могила в мерзлой сибирской земле – все это принадлежало мне, мне и еще маме, и было досадно, что этого касается, все это трогает кто-то еще, совсем чужой и посторонний.
Котелок мой на плите, наверное, весь уже выкипел.
– Мне на работу… – сказал я.
Александра Алексеевна замолкла, даже смущение отразилось у нее в лице, что она забыла о времени и таким долгим получился ее визит, и заспешила уходить.
В руке у нее была хозяйственная сумка, она вынула из нее небольшой бумажный сверток.
– Возьми, пожалуйста, тут домашние пирожки, мы с Милочкой, с Милицей Артемовной, испекли… Покушай, пожалуйста, они свежие, с капустой…
Тут уж смутился я:
– Не нужно, зачем, что вы…
– Нет, ты возьми… Ты приходи к нам, пожалуйста, мы будем очень рады. Если нужно что-нибудь постирать или зашить, заштопать, ты, пожалуйста, не стесняйся, приноси, мы сделаем с радостью. Труд небольшой, времени мне девать некуда, я ведь не работаю, на инвалидности, постоянно дома. Иногда даже себя занять нечем. А у вас здесь, наверное, ни постирать, ни погладить. Ты обязательно приходи. У меня фотокарточки остались, просто каким-то чудом сбереглись, на них весь персонал нашего госпиталя тогдашнего, девятнадцатого года, и я там, и твой папа. Тебе будет интересно посмотреть. Расскажу обо всех врачах, сестрах, с кем тогда папа служил…
Она назвала адрес, пояснила: будут зеленые воротца с калиточкой, железные, потому и уцелели. Дом – в глубине двора, от калитки видны одни развалины, надо их обогнуть, зайти с противоположной стороны. Потом она еще раза два повторила свое приглашение, чтобы я обязательно приходил. Влага дрожала в ее глазах, мне казалось, она сейчас заплачет, слезы прорвутся в ней в эти последние мгновения прощания, и я сказал, что приду, чтоб ее ободрить, успокоить.
– Ты не сердись, я тебе все «ты», «ты»… Как-то не могу тебя на «вы» называть. Я понимаю, я для тебя совсем незнакомая, но ты для меня как родной, будто вы вместе с Леночкой рядом росли… Помню, как тебя в коляске катали, деревянная такая, расписная. Ты еще не говорил ничего. Папа тебя посадит вечерами и гуляет по Проспекту, возле почты, за веревочку катит, а ты сидишь, погремушку держишь… Будто вчера все это было…
Александра Алексеевна повернулась, грузно, неловко ступая, спустилась по ступенькам перед входной дверью. Дверь была на крепкой пружине, не хотела открываться, захлопывалась, и Александра Алексеевна с полминуты протискивалась в нее, а я только под конец сообразил, что надо было помочь, придержать дверь. Холодный пар раскатился в вестибюле по полу, и вахтер закричал от своего столика:
– Эй, кто там, – не лето!
Медленно, останавливаясь, поднялся я по лестнице на свой этаж. Странно все-таки было мне: каким образом сумела она меня отыскать, зачем приходила, зачем принесла пирожки? Более всего меня смущали пирожки, оставшиеся в моих руках. Нельзя было их брать. Ведь они небось из той муки, что получает она по своей карточке, а карточка у нее самая скудная, иждивенческая…
2
Мой напарник Мишка Коваленок, в черном ватнике с подвернутыми рукавами, замасленном, затертом до антрацитного блеска, сметал с токарного станка металлическую стружку.
– Сколько? – спросил я.
– Семьдесят три. Шесть в брак кинули, – недовольно проворчал Мишка. – Шестьдесят семь всего.
Норма на расточку снарядов была семьдесят восемь. Но из токарей-очковиков, как назывались те, кто делал первоначальные операции, растачивал в отливке отверстие под головку, «очко», – столько делал только один Рыбкин, сорокалетний, кадровый, еще довоенный рабочий. С начала войны он был на броне, уезжал с заводом в Сибирь, работал там, теперь его вернули с небольшой частью старых специалистов; без таких, как он, было бы не наладить, не оживить производство на старом месте.
Мишка Коваленок, остроносенький, мелкоглазый, щербатый, был мне по плечо и выглядел пацаном. Пятнадцать лет всего, шестнадцатый. Ремесленник. Таких, как он, на заводе немало. Большинство даже еще мельче и младше возрастом. Но у Мишки была хорошая выучка: их, «ремесло», умело дрессировали в училище, здесь, на заводе, считалось, что они «на практике», и работал он грамотно, старательно, почти без брака. Шесть сегодняшних снарядов – это не его вина, а отливщиков. Плохой металл, неоднородный, с пузырями. К сожалению, открывается это уже поздно, во время расточки. В таких случаях бывает обидно до злости: пропало время, а с ним и заработок, потому что токари получают сдельно, от каждой детали.
По длинному пролету между стоящими в два ряда станками прошел начальник цеха Кротов: рослый, массивно-громоздкий, сутулый от своей высоты, от необходимости всю жизнь наклоняться, чтобы разговаривать с людьми, видеть на станках их работу, читать и писать нужные бумажки; голова – крупная, тяжелая, седая, приопущенная на грудь, руки за спиной, в руках, как всегда, увесистый штангенциркуль. Не остановился, никому ничего не сказал, только цепкий, исподлобья взгляд его как бы обмел левую и правую половины цеха, проверяя, как первая смена сдает станки, все ли на месте из тех, кто должен работать во вторую. Сам он работал без смен, круглосуточно находился в цеху – или. возле станков, или в своей маленькой фанерной каморке при входе. Никто не знал, есть ли у него другой какой-нибудь дом, есть ли семья, отрывается ли он когда-нибудь от завода, чтобы проведать своих близких, отдохнуть на домашней постели, а не на жесткой деревянной скамье, что стоит в его закутке.
Первый раз я увидел Кротова месяц назад, в заводской конторе. Завкадрами велел заполнить мне анкету и вместе с другими разного вида взрослыми людьми и молодыми парнишками ждать Кротова, начальника механического, который разберет, кто куда подходит, кого куда определить. Мы ждали долго, минут сорок. Вошел Кротов, громоздкий, сутулый, со смугло-оливковым лицом, со штангенциркулем в темных, узловатых, будто древесные корневища, руках, ни на кого не глядя, сел за стол, который ему уступил завкадрами, придвинул стопочку наших анкет, подпер лоб рукою и тяжело, нахохленно, сгорбленно замер. Когда прошло минут пять, мы все увидели, что он спит. Завкадрами взял со стола графин, вышел, принес его со свежей, еще молочно-белой от воздушных пузырьков водой и, ставя на стол, негромко задел о стакан. Стакан звякнул. Кротов открыл глаза, стал читать анкеты. Моя лежала первой.
– Кто Марков? – спросил он.
– Я! – вставая, звонко и четко ответил я по-военному, как учили в армии.
Кротов через стол и всю комнату посмотрел на меня темным, долгим взглядом.
– Какая-нибудь специальность есть, дело какое-нибудь знаешь?
У меня зачесался язык.
– Пулеметчик, бронебойщик, стрелок-пехотинец, полковой химик-наблюдатель… – стал перечислять я все, что пришлось перепробовать на войне.
– Это ты для военкомата побереги… – отклонил мой шутливый тон Кротов. – Значит, специальности не имеешь… Куда ранен, в ногу? Носить тяжести тоже негож… Руки, глаза целы?
Я вытянул руки, растопырил пальцы, покрутил ими в воздухе. Кротов задумался.
– Учеником токаря. За неделю освоишься, станешь операционником, а дальше – сдельно, как сам сработаешь… Выгоняют до семисот. Ну и, конечно, рабочая карточка, как положено… Согласен?
– Согласен, – ответил я. На что еще мог я претендовать?
Поговорив так с каждым, Кротов написал что-то на анкетах, нам выдали пропуска – картонные карточки с печатью, и он повел нас в цех. Поставил меня в трех шагах от станка, на котором работал Мишка, сказал:
– Смотри и запоминай. Что непонятно – у него спросишь.
И ушел расставлять других.
Так началось мое ученичество: просто стоял столбом и смотрел. Мишка не оглядывался, работал. Прошел час. Мишка поворачивал револьверную головку суппорта, менял резцы, включал и выключал рубильником электромотор; станок то ровно, глухо гудел, то начинал визжать, когда резец снимал стружку с горловины чугунной отливки, будущего снаряда, зажатой в патроне шпинделя. Но он, несомненно, чувствовал мое присутствие, оно его занимало, беспокоило. Наконец он бросил на меня раз-другой быстрый, булавочно-острый, мышиный взгляд мелких, как бусины, черных глаз.
– А это – для чего? – спросил я, показывая на полукруглую пластину резца, которую Мишка вводил внутрь отливки на длинном держателе.
– Дно обработать. А ты кто такой?
– Ученик.
Мишка взглянул добрей, осклабился в улыбке, показывая щербатые зубы.
– Тьфу, едрена-ворона, чего ж молчишь, не скажешь? Я думал – контролер какой, жму изо всех сил, даже спина мокрая…
В перерыв, пожевав черного хлеба, запив кружкой кипятка с кусочком сахара, он показал мне весь процесс обработки каждой отливки. Понять было просто, всего шесть несложных операций, но выполнить их самому, точно соблюсти по шаблонам размеры… Когда дня через два я стал работать самостоятельно, пришел в вечернюю смену и принял от Мишки станок, к утру, за двенадцать часов, я смог обработать всего восемь отливок. И столько же пошло в брак – из-за неточностей в размерах.