Брюс Федоров - Вестники Судного дня
«О Господи, яви свою милость. Помоги мне вырваться из этого постыдного заточения. Оно убивает во мне всё то, что раньше делало меня человеком. Если была у меня воля, то от неё остались одни отголоски. Муки жажды и голода могут надломить даже самого выносливого. Я ещё ничем не заболел, но если это случится, то охранники просто пристрелят меня, как никчемную хворую собаку, которая ни гавкать, ни хозяйский дом охранять более не может. Мой ум скоро отупеет, потому что уже сейчас я не могу думать ни о моих друзьях, ни о моих родных и близких, ни о моей любимой матери, потому как все они остались в прошлом, растворились в небытии, стали недосягаемыми, а потому незримыми.
Для меня реальностью стали окрик конвоира, удар прикладом в поясницу и пена, капающая с клыков немецкой овчарки, сходящей с ума от того, что поводок её удерживает и не даёт вырвать кусок мяса из человеческого бедра».
Нет и уже не может быть мыслей о будущем, что, мол, скоро окончится война и ты вернёшься домой к родному очагу, а на следующий день спозаранку отправишься на работу, услышав настойчивый призыв фабричного гудка, а вечером тебя будут ждать занятия в школе рабочей молодежи, а потом прогулка по тихим тенистым улочкам неотделимого от твоей жизни Старобельска. А потом ты будешь вглядываться вдаль и увидишь, как в один замечательный и прекрасный день ты садишься в поезд дальнего следования и едешь в Москву, так как стал студентом и будущим железнодорожником.
Нет уже всего этого, нет будущего, нет даже войны, которая искромсала и перекорёжила тебя, но там ты был хотя бы ещё человеком, который страдал, но воевал, преодолевал страх и бежал в атаку, не ведая, вернется ли обратно или нет. Потому что это был выбор, подстёгнутый приказом. Потому что надо Родину защищать.
А если всё же повезёт и ты вернешься живым из этой бешеной атаки, то присядешь, прислонясь спиной к холодной глине окопа, и отложишь в сторону автомат с ещё не остывшим стволом. Схлынет с тебя волна злости и напряжения, и тогда ты увидишь, что твой товарищ, понимающе улыбнувшись, уже протягивает тебе миску с наваристой жирной кашей и кружку горячего чая. А потом подойдет пожилой усатый старшина и, что-то бормоча о здоровье и умеренности, начнет разливать каждому по сто фронтовых граммов водки.
И вот тогда, расслабившись, прислушиваясь к забористым шуткам твоих боевых побратимов и заполняя легкие горячим и душистым дымом от пущенной по кругу самокрутки, вот тогда, ощущая ноздрями аромат одолень-травы, только тогда к тебе вернутся родные лица, и ты увидишь будущее, и своих играющих на лугу детей, и свою нежную и ласковую жену, которая сядет, спрятав прекрасные босые ноги в теплую соломенную скирду, и, что-то тихо про себя напевая, сплетёт венок-почелок из полевых донских ромашек и васильков.
«А если, Господи, ты не можешь или не хочешь вернуть мне крылья, то убей меня одним разрядом твоего небесного электричества, потому что здесь, в плену, я уже не я, а кто-то другой, не зверь, не человек, а если пройдет несколько месяцев и я не буду ещё валяться на дне оврага с простреленной башкой или вывороченными наружу от голода рёбрами, то превращусь просто в бессмысленный символ и встану в бесконечный ряд безликих теней. Я буду нечто без имени и прозвания, отштампелёванный по руке синюшным порядковым номером».
А дождь шёл и шёл, заливая холодными струйками лоб, щёки, волосы, распахнутые и устремленные в бесконечную даль глаза. Затекал в полураскрытый рот, на грудь через разорванный воротник. Ничего не видел и не слышал Семён. Затягивающее оцепенение погрузило его в небытие, где не было ни света, ни темноты. Брошенный на Голгофу крест из хрупкого, беззащитного перед стихией пламени, металла и артиллерийских взрывов человеческого тела застыл в ожидании трубного гласа.
Последующие три недели превратились в череду однообразных дней и ночей: рассвет – закат, жара – дождь, ветер и пыль, брёх сторожевых собак и предупредительные выстрелы над головой. Лишь периодическое отзванивание куска железнодорожного рельса у полевой кухни вносило унылое разнообразие в безрадостное существование. Всё стало безразличным. Желудок ничего не переваривал, да и нечего было, а превратился в сквозную воронку, в которую что-то втекало, и вытекало, должно быть, ещё больше. Голодный глаз уже отказывался запоминать новые лица. Пришли – ушли. Всё теперь равно. Какая разница? Какой смысл? Пропал, испарился интерес к ближнему своему. Зачем знать, кто он и откуда и как оказался в плену. Да и опасно стало проявлять любопытство. Не поймут. Испугаются. Тогда жди удар камнем в затылок в подходящий момент на предрассветной заре.
Только добычливый снабженец Остап не унывал. Налаживались внутрилагерные связи и торговый обмен. Его сидор уже не вмещал накопленных вещей, и бывший артиллерист где-то раздобыл для своих коммерческих предприятий пузатую вместительную сумку, сшитую когда-то кем-то из брезентового полотна. Шинели и офицерские кителя, оловянные миски и фляги, таблетки хинина и аспирина, иногда куски жмыха и даже белого пшеничного хлеба и сахара. Всё было пущено в оборот. В обменном процессе особо ценились махорка и обрывки газетной бумаги.
– Немцы ничего, обстоятельные люди, – любил приговаривать он. – Вот наведут здесь порядок и о нас, сирых, не забудут. Ты, Сенька, держись за меня и учись, как жить надо, и за добром хорошенько присматривай. Много здесь голодранцев, любителей до чужого, бродит. Глазом не моргнёшь. Вмиг всё растащат.
* * *В один из таких дней, на исходе ночи, когда солнечный диск только готовился выпрыгнуть из ещё невидимой и очень далёкой балки, чтобы затем прокатиться по краю задремавшей, уставшей от вчерашнего пекла степи, Семён Веденин сквозь сон почувствовал, что кто-то осторожно трясёт его за плечо. Перед ним, склонившись, стояли два парня в солдатских гимнастерках без поясов и истрепанных, в дырах и заплатах, форменных штанах.
Тот, что помоложе, приложил к губам указательный палец:
– Тихо, парень, не гоношись. Нам поможешь.
Второй, высокий, жилистый, молча подтягивал к локтям рукава своей гимнастерки, обнажая сухопарые руки с большими, как саперные лопатки, ладонями и кривыми узловатыми пальцами. Его навыкате глаза неотрывно смотрели на Семёна и в предрассветных сумерках, казалось, горели то ли от голода, то ли от переполнявшей его лютой злобы.
Больше не говоря ни слова, оба повернулись и направились к тому месту, где уютно, если не сказать с комфортом, устроился Остап. Одну шинель он подстелил под себя, а другой, очень широкой, видимо, она раньше принадлежала весьма дородному и пышнотелому офицеру, укрылся почти с головой. Любимый сидор заменял ему подушку, а ноги лежали, как бы охраняя её, на брезентовой сумке с барахлом.
Не мешкая, не издав ни одного звука, рослый красноармеец с ходу прыгнул на грудь сладко похрапывающего бывшего артиллериста и сомкнул свои руки-клещи на его шее, ломая кадык. Тот, что был помоложе, дернул на себя шинель и накрыл ею голову захрипевшего Остапа. Тело снабженца конвульсивно выгнулось дугой, а ноги в добротных кожаных башмаках часто-часто заёрзали, судорожно колотя по земле, выскребая в сухой почве глубокую рытвину.
– Давай, – полуобернувшись в сторону Семёна, сдавленный голосом просипел молодой.
Чуть замешкавшись, Веденин дернулся вперёд и с разбега, плашмя, всем телом бросился и обхватил ноги Остапа, которые ещё продолжали выбивать бешеную предсмертную чечётку.
Когда Остап затих, старший разомкнул ладони и деловито, безо всяких эмоций вытер руки о шинель, которой совсем недавно укрывался пронырливый артиллерист-коммерсант.
– Конец мироеду, – безразлично, словно речь шла о чём-то постороннем, только и произнёс он.
– Эта гнида вычислил нашего комиссара, которого мы скрывали в солдатской одежде среди нас. Подкатился к нему и стал что-то вынюхивать. Должно быть, хотел сдать немцам, чтобы выслужиться перед ними, – заговорил младший. – А ты, парень, ничего, нормальный. Мы к тебе заранее присмотрелись, а то лежал бы сейчас рядышком с этим гадом. Если хочешь, прибивайся к нам. Здесь степь, далеко не уйдешь, но мы слышали, что немцы скоро должны отправить нас в пересыльный лагерь. Там и рванём.
Затем оба встали и, сделав несколько шагов, будто растворились в белесом тумане, который уже выполз из лощин и буераков, накрывая собой лагерь и пробуждавшуюся ото сна степь насколько хватало глаз.
В неурочный час загудела стальная рында, созывая народ не на пресловутый «обед», а для чего-то другого, с чем раньше лагерные сидельцы ещё не сталкивались. По периметру ограждения забегали усиленные наряды охранников с собаками, к центральному входу в зону выкатились два колёсно-гусеничных бронетранспортёра с крупнокалиберными пулемётами и заправленными в них патронными лентами. Наводчики положили руки на гашетки и внимательно отслеживали поведение заключённых. Добровольные помощники лагерных надзирателей из бывших красноармейцев начали суетливо выравнивать военнопленных в длинные шеренги.