Балис Сруога - Лес богов
Возьмем например, фельдфебеля СС Иоганна Майера. Майер был правой рукой Хемница. Чтобы не спутать его с однофамильцем Траугогом Майером, узники прозвали Иоганна Konfektionsmayer или Anzugsmayer — Майер-конфекционист или Майер-костюмер. Он прославился как самый выдающийся вор арестантской одежды. У меня есть основания думать, что Майер свистнул и мою довоенную экипировку. Это он вместе с Леманом градом оплеух принес нам в свое время первые поздравления по случаю нашего благополучного прибытия в лагерь.
Спившийся, пресыщенный женщинами, одряхлевший в свои тридцать лет, почти полоумный, Майер был редкостным убийцей-любителем, бандитом-спортсменом. Ему доставлял удовольствие сам процесс истязания. К тому же он еще виртуозно ругался и всегда оценивал по достоинству ругань заключенных, даже если она произносилась по его адресу.
Однажды Францишек Дзегарчик спросил меня:
— Когда же ты, профессор снова начнешь читать лекции в университете?
— Что? Читать лекции в университете? — вмешался в разговор «конфекционист» — Никогда. Он у нас тут через трубу вылетит.
— Ну-ну, — отозвался я — посмотрим, господин шарфюрер, кто из нас вылетит скорее — вы или я.
— Хо-хо-хо — заржал Иоганн, довольный моим глупым ответом. Он был убежден, что я последний болван… Сейчас мне кажется, что и труба явилась бы для него слишком большой честью. Вряд ли нашелся бы где-нибудь на земле уголок даже для его пепла…
«Костюмер» Майер мог ни за что ни про что избить арестанта палкой, пырнуть ножом и тут же галантно обхватив стан своей жертвы, пуститься в бешеный пляс, сплясать эдакую сумасшедшую польку.
Где только ни появлялся «костюмер» там немедленно вспыхивали драки, слышались проклятия и вопли. Веселенький был безумец! Но Майер преображался когда в гости к нему приезжала жена с детьми. Тогда «костюмер» смахивал на цыпленка, проклюнувшего скорлупу и благополучно вылезшего из-под наседки. Он становился примерным главой семьи, трогательным папочкой. Стоило супруге убраться восвояси и снова одна соломенная вдовушка за другой проходили через его руки.
Однажды Хемниц обнаружил в своем рабочем кабинете новую, весьма любопытную директиву властей о предоставлении отпусков. В ней предписывалось отправлять эсэсовских молодчиков в отпуск с таким расчетом, чтобы они попадали к своим половинам в такое время, когда нет никаких видимых и невидимых помех для зачатия потомства.
— Хо-хо-хо, — заржал «костюмер», прочитав указ и похлопав Хемница по плечу. — Mensch, ich habe Kinderг schon zu viel! — Человече у меня и так слишком много детей. «Костюмер» явно преувеличивал свои способности. Он постоянно болел подозрительными болезнями: далеко ему было до высококачественного производителя, до отца многочисленного семейства.
Петерс — высокий мускулистый субъект. В лагере он побил все рекорды глупости и заслуженно носил титул чемпиона. Ни один эсэсовец не мог состязаться с ним в идиотизме. Перед войной Петерс таскал в Гданьске на четвертый этаж уголь, а в свободное время в темных переулках убедительно доказывал необходимость подать ему милостыню. Сейчас он был нашим воспитателем, фельдфебелем СС. Речи Петерса узники слушали без головного убора, застыв и вытянувшись в струнку. Не желая стаскивать шапку перед таким как Петерс, я две зимы ходил в лагере без головного убора. Попробуй, не сделай перед рекордсменом мира по идиотизму «Mutzen ab» — он тотчас свернет тебе челюсть. Петерс был самым энергичным и пронырливым шпионом в лагере. Он не останавливался ни перед какими подлостями, не имел самых элементарных понятий о совести и стыде. Никто иной, как Петерс устроил холодный душ несчастному пьянчужке Миллеру. Вспомните, какими благородными соображениями он руководствовался:
— Ты, гад, весь спирт вылакал, мне ни капли не оставил!
Само собой разумеется, если бы Миллер уступил ему половину, они напились бы оба, и необходимость в холодном душе отпала бы.
Петерс расхаживал по лагерю с таким видом как будто благодарил господа бога за то что ноздри у него, идиота смотрят вниз, а не вверх. В противном случае болван-рекордсмен не мог бы задирать нос перед каторжниками в дождливую погоду: вода потоками хлынула бы в глотку и он бы захлебнулся.
Особенно жестоко расправлялся Петерс с новичками. Когда начальство не видело, он колотил палкой по головам даже тяжело больных…
Петерсен был полной противоположностью Петерсу. До войны он жил на границе с Данией и фактически являлся онемеченным датчанином. В конце 1943 года Петерсен понял, какую глупость он сделал, вступив в ряды СС. Перспективы войны и его личная участь были ему ясны. Но путь к отступлению был отрезан. Петерсен старался поддерживать с заключенными, особенно с норвежцами и датчанами, самые лучшие отношения, надеясь на их, заступничество после войны. Он рассказывал нам последние новости, сообщал известия, передаваемые заграничным радио, которые в лагере были особенно ценны и которые он сам тайком слушал.
Фот — крупный плотный пятидесятилетний мужчина с рыжеватыми космами и сизым, посиневшим от самогона носом. У него было крепкое хозяйство недалеко от лагеря — прекрасные лошади и коровы, крупная жена и четверо детей. Он сбывал Штутгофу продукты собственного производства. Бизнес был, по его словам неплохой. Фот умел, не моргнув глазом, убивать и истязать и за это, видно, пользовался расположением начальства.
Впоследствии Фота прозвали королем евреек. Ведая еврейским блоком в Штутгофе, он прослыл необыкновенным храбрецом. Невзирая на строгость расовых законов и своей жены, он поддерживал интимные связи с представительницами блока. Но королем евреек Фота называли по другой причине. Он давал приказания кого из них отравить, кого замучить, кого временно пощадить то есть гнать на работу.
Клаван — ах, этот горе-Клаван! Настоящий погорелец!
Даже «костюмер» Майер утверждал, что у Клавана не все дома.
Родился он и рос в Эстонии, работал у какого-то барона — немца и ухитрился усвоить его мировоззрение и перенять манеры. Бывший бермонтовец, кавалер медали «Железной дивизии», Клаван считал себя выдающимся военачальником и героем. Как репатриант, он в годы войны получил вблизи Познани небольшую усадьбу, хозяин которой — поляк — был замучен в лагере.
Клаван был единственным эсэсовцем в Штутгофе, который читал книги. От чтения у него голова кругом шла. Прочтет какую-нибудь, пусть самую глупую нацистскую галиматью, втемяшится ему в башку очередная блажь и он бежит в канцелярию за объяснениями. Растолковать же ему что-либо было выше человеческих сил. Абсолютный болван нацист-фанатик Клаван не в состоянии был ничего понять.
Каждые две недели Клаван приходил выяснять, действительно ли его фамилия германского происхождения.
— Германского, черт побери, германского! Тысячу раз германского! — кричал я потеряв терпение. Но ровно через две недели Клаван опять требовал доказательств. При виде его я зеленел от злости.
Как-то раз мы с ним увидели через окно канцелярии, как Петере избивал во дворе арестанта. Клаван насупился — он сам никогда не бил — и сказал:
— Нет, мне все же в лагере тяжко. Я вырос в Эстонии. Я человек совершенно другой культуры. Впервые в жизни я увидел в Штутгофе, как избивают людей. У нас в Эстонии никто никого не колотит. Там, как тебе известно, совсем другая культура…
Когда его только назначили в лагерь, он пришел к коменданту Гоппе и заявил что как продукт другой культуры, не справится со своими лагерными обязанностями. Гоппе успокоил Клавана — и он Гоппе, мол враг жестокости. Комендант просил его остаться и выполнять свою миссию по совести. Он даже обещал ему свое содействие в делах совести и в знак дружбы подарил часы.
— Вот они, — Клаван охотно демонстрировал полученные от коменданта часы.
Клаван часто бегал к коменданту, а с коллегами-фельдфебелями не дружил. Они его не терпели. Он искал близости с теми заключенными, которые могли поговорить с ним о книжных премудростях. Придя к Гоппе, Клаван выкладывал ему все что слышал от узников. Его рассказы не были доносами в полном смысле слова, не преследовали дурных целей. Только безграничная наивность развязывала Клавану язык. И кроме того, Гоппе являлся для него непререкаемым авторитетом, олицетворением благородства. Он шел к коменданту, как на исповедь.
Клаван был апологетом войны. Самые светлые его воспоминания были связаны с годами войны. Она с точки зрения Клавана, с беспощадной необходимостью улучшала человеческую породу. Но когда пожар войны перебросился на территорию Германии, Клаван внес в свою теорию существенные коррективы и превратился в принципиального антимилитариста.
Моим приятелям-полякам он говорил, что не может понять литовцев. Всем ведь известно, что после войны Литва будет присоединена к Германии, литовцы получат возможность онемечиться, им будет оказана величайшая честь называться немцами. А они, литовцы, все почему-то ерепенятся, все чем-то недовольны!