Луи де Берньер - Бескрылые птицы
Им рассказывают, что здешние молодые греки не слушаются старших, разнузданы и бесстыдны, сбивают фески с голов почтенных стариков, срывают покрывала с благочестивых женщин и своими нечестивыми буквами малюют на стенах лозунги, прославляющие Великую Грецию. Рустэм-бей сердится и, пыхая сигаретой, говорит:
— Надо бы губернатору казнить одного-другого, иначе добра не жди.
Однако городское население — по большей части греки, у них деньги и влияние, им все сходит с рук. Рустэм-бей вынужден признать, что жизнь в Смирне гораздо веселее, чем в его городе. Здешняя левантийская пышность всегда поднимает настроение. Как хороша оживленная гавань, куда приходят корабли из краев с невообразимо романтическими названиями Буэнос-Айрес и Ливерпуль, как прекрасны величественные дома купцов окнами на море. Рустэма завораживают греческие женщины с сильно подведенными глазами — сидят у окна и, позволяя любоваться собой, наблюдают за течением жизни. Симпатичны и греческие простолюдины, которые выбривают головы, оставляя лишь длинные косицы на загривках. Смирна — город, где хочется жить. Невозможно представить, чтобы кому-то здесь было одиноко или скучно.
— С греками ничего не поделаешь, — как бы между прочим говорит Лейла, иронично улыбаясь.
Рустэм-бей заходит к Абдулу Хрисостомосу. Ему нужны только порох и дробь для охотничьего ружья, и он пресекает попытки оружейника заинтересовать его новым изобретением: винтовкой с затвором и десятифутовым стволом, который выпускает пулю, как маленький снаряд, и бьет с немыслимой точностью с невероятного расстояния. У винтовки пружинный магазин на десять патронов, и она тяжелая — не поднять. Рустэм-бей говорит, что не собирается стрелять с большого расстояния по слонам и верблюдам, и на глаза Абдула наворачиваются непрошеные слезы неподдельной печали. Горько быть гением, которого все шпыняют. Без малого два года назад Абдул изобрел вогнутое зеркало, которое собирает солнечные лучи в столь жаркую точку, что можно сжигать корабли, и с помощью уличного стряпчего письмом известил о том Султана. Наконец секретарь военного министра ответил, что вооруженные силы Падишаха в настоящее время не используют данное оружие, поскольку оно не обладает регулируемым фокусом. Ждать два года — это очень долго, когда вокруг сплошь огорчения. Однако Абдул уже работает над регулятором зеркала, в голове роятся системы рычагов и опор, а стряпчие шлют во все концы запросы, нет ли где такой штуки, как гибкое посеребренное стекло.
Рустэм-бей и Лейла остановились в турецком квартале, потому что аге там привычнее и еда вкуснее. В греческом квартале готовят очень долго и не умеют пользоваться специями. Рустэм находит местечко, где они едят вдвоем в отдельном кабинете, и к обоюдной радости выясняется, что оба очень любят чеснок. Они просят хозяина ресторана все блюда сдобрить чесноком.
— Все? — переспрашивает хозяин и затем приносит кувшин с водой, где плавает зубчик чеснока.
Лейла хохочет, зажимая рот рукой, и даже Рустэма покидает природная серьезность.
— Когда-нибудь я приготовлю тебе блюдо, где будет столько чеснока, что его не останется во всем вилайете.
Воодушевленные, они направляются к месту обычного постоя Рустэма — в небольшую гостиницу с двориком, где растут тенистые фиги, высажены розмарин и розы. Комнаты голые и тщательно выметены, дабы никто не стал жертвой клопов или вшей. Лейла со своей злопамятной кошкой — в женской половине, Рустэм — с мужчинами. Он наблюдает с балкона, как Лейла выгуливает среди клумб кошку, ласково уговаривая ее сделать свои дела и осыпая нежностями. Трогательная сцена, и девушка не замечает, что за ней смотрят. Позже Рустэм спрашивает:
— Почему ты разговариваешь с кошкой по-гречески?
Лейла ошеломлена:
— Разве?
— Да, я слышал, когда вы гуляли во дворике.
Лейла озирается, словно ища пути к спасению.
— Греческий — кошачий язык, — наконец отвечает она.
— Наоборот, — возражает Рустэм-бей. — Кошачий язык — турецкий. Мне рассказывали о кошке, которая умела говорить «бабуся» и «бабушка».
— Зачем ей это?
— Не знаю. Наверное, кто-нибудь научил.
Они молча смотрят друг на друга, потом Рустэм говорит:
— Я и не подозревал, что ты знаешь греческий.
— На нем все говорят. — Лейла краснеет, в темных глазах растет тревога.
— Неужели? В моем городе даже греки говорят на турецком.
— В здешних краях греческий — общий язык.
— А я думал, итальянский.
— Ты его знаешь?
— Нет.
— Вот, а я и на итальянском немного говорю, — победоносно заявляет Лейла и, пока Рустэм переваривает эту информацию, выбегает на балкон и перевешивается через перила. Лишь много времени спустя до Рустэма дойдет, что она так и не сказала, откуда знает греческий.
В путешествии домой приятного мало. В караване одни мужчины едут на ослах, а их женщины идут сзади, другие передвигаются на верблюдах, а жены следуют на осликах. Рустэм-бей сразу понял, что Лейла никогда не согласится идти пешком за животным и не удовольствуется ослом. Даже странно, что он так трепетен: его беспокоит, что она скажет, удобно ли ей, не нужно ли ей чего. Для Тамары он никогда так не старался, она была всего лишь женой. Он нанимает симпатичную верблюдицу для Лейлы и здоровенного верблюда для себя. Для Лейлиного багажа приходится нанять несколько ослов с погонщиком.
Лейле создан максимальный комфорт, но тем не менее она всю дорогу куксится. Многодневная качка на верблюде, хоть и дает приятное чувство превосходства — человек оседлал животное, — все же не отвечает ее представлениям о роскошной жизни. Парасоль не спасает от нещадно палящего солнца, и Лейлу, по природе склонную к горизонтальному положению, изводит необходимость подолгу сидеть торчком. Она забыла купить мастику и теперь раздраженно грызет жареные арбузные семечки, сплевывая шелуху на раскаленную дорогу. В ней обитает страх горожанки перед деревенским людом, живущим на голодном пайке из дробленой пшеницы, простокваши и нелепого фатализма, а крестьяне встречаются с пугающей частотой, и Лейла не в силах без ужаса смотреть на их корявые руки и бурые лица — результат изматывающего труда. На краткие мгновения ее поражает величавость внезапно открывшихся Тавр, но в остальном всю поездку она успешно дуется, как и Памук, которая оскорблена и напугана всей этой затеей. Из безопасного убежища птичьей клетки, притороченной за спиной хозяйки, кошка шипит на пастушьих мастиффов.
На подъезде к Эскибахче, который греки называют Палеопериболи, Рустэм-бей обращает внимание Лейлы на маки, почему-то порозовевшие, но они не вызывают у нее ни малейшего интереса. Дорога внезапно ныряет в ароматный покой соснового бора, где путник, мгновенно умиротворенный, тотчас сознает святость этой земли. Ослиные копыта уже не стучат по камням, а мягко ступают по сосновым иглам, играют солнечные пятна, щебечут птицы.
В этом царстве покоя мусульмане хоронят своих мертвых — меж деревьев мелькают побеленные надгробья. Рустэм-бей оборачивается к Лейле и, опершись рукой о круп верблюда, говорит:
— Вот здесь и мы ляжем, когда умрем.
Лейла разглядывает веселенькие надгробья: старые просели и покосились, недавние прямехоньки, на мужских нарисован тюрбан, на женских — тюльпан; Лейлу пронзает страх. Она никогда особо не задумывалась о вере. По рождению христианка, что отныне приходится скрывать, Лейла ничего не знает о христианстве, и ее верования не простираются дальше обычных суеверий. Подобно Карделен и подругам одалискам, она полагает, что религия не имеет ничего общего с жизнью. Имамов и священников она считает одинаково бесполезными. Однако сейчас ее охватывает неизъяснимый ужас от перспективы лечь в землю среди мусульман. Лейла поспешно гонит от себя эти страхи и думает: «Я же еще не умерла. Кто знает, что случится потом. Интересно, сколько я сумею притворяться черкешенкой и мусульманкой?» Она взглядывает на Рустэм-бея, и в душе распускается цветочек привязанности. Потом новый укол страха. Она понимает, что скоро ей захочется угодить ему.
В дальнем конце райского леса — развалины церкви, некогда выстроенной в честь Латоны, Артемиды и Аполлона. Никто теперь об этом не знает, кроме английских археологов, двадцать лет назад приехавших сюда с матросами и толмачами. Помахав указом губернатора, который никто не мог прочесть, они увезли в деревянных ящиках статуи и резные орнаменты. Из-за землетрясений останки мраморной церкви просели и теперь стоят в прозрачной зеленой воде, где ведут бездумную жизнь черепахи с лягушками, а над поверхностью носятся ласточки, коричневые и малиновые стрекозы. Рустэм-бей и Лейла видят насквозь промокшего сборщика пиявок Мохаммеда, который стоит неподалеку на тряпке, расстеленной на жесткой траве. Лейла вскрикивает от испуга — из-за массы присосавшихся черных блестящих тварей, посверкивающих на солнце, голые ноги Мохаммеда похожи на мохнатые лапы фавна. Сборщик приветственно машет рукой и кричит «Селям алейкум!». Он дожидается, пока пиявки напьются крови и отвалятся на тряпку. Он заворачивает их в мокрую суконку, а когда пиявок набирается достаточно, отвозит их в Смирну, чтобы продать докторам-грекам. Каратавук и Мехметчик, свесившись с берега, наполняют водой свистульки. Дросула с Филотеей держатся за руки и наблюдают за мальчиками. Филотея улыбается женщине, которая кажется ей самой расчудесно красивой на свете, и у Лейлы тает сердце.