Аркадий Бабченко - Война
Мы задираем стволы в небо и давим на спуск.
…Автоматы задергались в руках, загрохотали, разрывая тишину. Две одинокие трассирующие очереди петардами взлетели над головами, вошли в низкое облачное небо и пропали в морозном мутеве.
И тут, словно дождавшись команды, заговорил весь ба тальон. Стреляли все. Стреляли без остановки, выпуская магазин одной очередью, будто протестуя так против бесправной собачьей солдатской жизни. Трассера веерами прочерчивали ночное небо, летели в горы, в поле. Справа разведчики били из пулеметов. Слева обозники лупили из подствольников. Впереди медики кидали дымы[24]. За спиной молотили зенитчики. Снаряды с шелестом уходили в облака, рвались там и озаряли туманными тусклыми вспышками позиции батальона.
Красотища была невероятная. Зеленые, красные, белые трассера, осветительные ракеты, рыжие дымы. На войне было бы очень красиво, если бы не было так страшно.
Из штабной палатки выскочил начальник штаба. Он был в одних тапочках. Подбежал к нам. Съездил мне в челюсть. Олег успел увернуться.
— Вы чего, полудурки, охренели, что ли!
Начальник штаба боялся, что под шумок кто–нибудь стрельнет в него или в комбата.
Мы вернулись в палатку. Пехота шмаляла еще полночи. Она стояла далеко от нас, и начштаба не побежал туда в тапочках.
Мне вдруг стало обидно. Вот, блин, «повезло» — то — из всего батальона один я в грызло получил! Нет, надо валить в пехоту. Хоть у нас с печенюшками и получше, зато, как говорится, подальше от начальства, поближе к кухне — целее будешь.
Стащив сапоги, я залез в спальный мешок, потянулся, пошевелил пальцами ног. Приятная синтепоновая прохлада спальника создавала обманчивое ощущение чистой простыни.
— Ну что же, с Новым годом, Аркадий Аркадьевич! — поздравил я сам себя.
— С Новым годом! — ответил я себе и, умиротворенный, заснул.
Мне снился Париж.
Штурм
…Тихо. Уже рассвело, но солнце еще не взошло, лишь розовые отсветы освещают безоблачное небо на востоке. Это плохо — день опять будет ясный, самая работа снайперам.
Мы сидим в подвале дирекции, греемся около костра и потрошим свои сухпайки. Нам немного страшно, мы нервничаем, ощущаем себя подвешенными в невесомости, временными. Здесь все временное: и тепло от костра, и завтрак, и тишина, и рассвет, и наши жизни. Через час–два мы пойдем вперед, и это будет долго, холодно и очень утомительно. Но все равно это будет лучше, чем неопределенность, в которой мы сейчас находимся. Когда начнется, все станет ясно, страх пропадет, будет лишь сильное нервное напряжение. Впрочем, оно у нас и сейчас очень велико. Так велико, что мозг не выдерживает, впадает в сонную апатию. Очень хочется спать, скорей бы уж начиналось, что ли.
Просыпаюсь от давящего на уши гула. Воздух трясется, как желе в тарелке, земля дрожит, дрожат стены, пол — всё. Солдаты стоят, прижавшись к стенам, выглядывают в окна. Спросонья не понимаю, в чем дело, вскакиваю, хватаю автомат: «Что, «чехи»? Обстрел?» Кто–то из парней оборачивается, что–то говорит. Говорит громко — я вижу, как напрягается его горло, выталкивая слова, но сплошной рев ватой обкладывает звуки, и я ничего не слышу, лишь читаю по губам: «Началось».
Началось. Сразу становится страшно. Оставаться в сумеречном подвале больше не могу, надо что–то делать, куда–то идти, только бы не сидеть на месте.
Выхожу на крыльцо. Рев усиливается так, что больно ушам. Пехота жмется к стенам, прячется за бэтээры. У всех на головах каски. На углу дома дирекции стоит начальство: комбат, люди из штаба полка, еще кто–то. Они привстают на мысках, вытягиваются, смотрят за угол, туда, где Грозный, где разрывы. Мне становится интересно, тоже хочу пойти посмотреть, что происходит, чего все прячутся–то, чего каски напялили? Спускаюсь по ступенькам, успеваю сделать с десяток шагов, как вдруг прямо мне под ноги шлепается здоровенный, с кулак величиной, осколок, шипит в луже, парит, остывая, переливается на солнце острыми даже на глаз, зазубренными краями с синей окалиной. Сразу вслед за ним по всему двору россыпью, как пшено, сыплются сотни мелких осколочков, подпрыгивают по замерзшей глине. Я прикрываю голову руками и бегу обратно в здание. Спотыкаюсь о порог, влетаю внутрь. Выходить на улицу уже нет никакого желания, и я иду вдоль подвала, туда, где в стене светлеет пролом.
Около него тоже толпа, половина — внутри здания, половина — снаружи. Слышны возгласы: «Во–во, смотри, долбят! Блин, точно как! Откуда у них зэушки? Во, смотри, опять!» Осторожно выглядываю: солдаты стоят, задрав головы, смотрят в небо. Вижу знакомого взводного, подхожу к нему, спрашиваю, в чем дело. Тот показывает рукой в небо и, перекрикивая грохот, объясняет: «чехи» лупят из зенитных установок по сушкам, бомбящим город. И впрямь, около маленького самолетика, кувыркающегося в прозрачном небе, разбухают кучерявые облачка разрывов, сначала чуть выше и правее самолета, а потом все ближе, ближе. Самолет срывается в пике, уходит из–под обстрела, опять возвращается, отрабатывает по району НУРСами[25] и наконец улетает.
Все резко приседают, я не успеваю понять, почему оказался на земле, но тут в воздухе коротко шелестит крупный калибр. Взрыв — и с неба снова сыплется металл, стучит по броне, по стенам, по каскам. Ругань, крики: «Вот артиллерия, полудурки, стрелять не умеют ни хрена, опять недолет!» Рядом со мной оказывается Одегов, гранатометчик. Ему почему–то весело, он протягивает на ладони тяжелый осколок величиной с большой палец: «Во, смотри, в спину зарядило!» — «Ранило?» — «Нет, в бронике застрял!» Одегов поворачивается спиной: в бронежилете, напротив седьмого позвонка, дырка. «Одегов, ты мне литр должен!» За сутки до штурма, когда он вытаскивал из броника металлические пластины, облегчая пудовый панцирь, я посоветовал ему оставить кевларовый экран — все равно ничего не весит, а от осколка на излете защитит. Так и вышло, спас экран Одегову позвоночник.
Над головой шелестит очередной залп, снаряды уходят в город. В той стороне ничего не видно, прямо перед нами — дорога, высокая насыпь загораживает обзор. Поднимаюсь на второй этаж дирекции, захожу в штаб, окна которого выходят на город, и натыкаюсь на комбата в окружении командиров рот. Склонившись над столом, они что–то обсуждают над картой. Комбат косится на меня, я делаю вид, что чем–то озадачен, и ныряю в соседнюю комнату, подальше от глаз начальства. Там находится Юрка, ординарец командира восьмой роты. Он сидит в кресле–качалке и, как в телевизор, смотрит в окно на город, покуривая. Рядом стоит второе кресло, пустое. Минут десять жду за углом. Ничего не происходит, снайпера не стреляют, Юрка все так же сидит перед окном, курит. Подхожу, сажусь во второе кресло, прикуриваю у Юрки. Сидим, покачиваемся, смотрим на обстрел, курим. Как в кинозале, только попкорна не хватает.
В городе творится что–то невообразимое. Впрочем, города нет, видны лишь дорога и первая линия домов частного сектора, а дальше — сплошная мясорубка: гул разрывов, дым, грохот, ад. Пушкари бьют впритык, снаряды ложатся сразу за дорогой, метрах в ста от наших позиций, осколки веером летят в нашу сторону. В воздухе крутятся балки потолочных перекрытий, крыши, стены, доски.
Такого обстрела я еще не видал. Какие уж тут снайпера, там, небось, вообще никого и ничего не осталось, сплошная пустыня. С одной стороны, это, конечно, хорошо — пускай артиллерия раздолбит там все к чертовой матери, а мы войдем в город посвистывая, налегке и с сигареткой в зубах, лениво попинывая бородатые трупы. Но, с другой стороны, если там не останется ни одной целой крыши, то где мы будем сегодня спать?
Из штаба кричат: ротный восьмерки зовет Юрку, потом меня. Велит мне взять рацию и идти с ним радистом. Тут к нам поворачивается зампотех, сидящий около заложенного кирпичом окна, и сообщает, что пошел пятьсот шестой. Пятьсот шестой полк идет первым эшелоном, мы — вторым. За нами двинутся вэвэшники проводить окончательную зачистку. Из–за плеча зампотеха смотрю в бойницу.
Ожидаю увидеть что–то эпохальное, тысячи солдат с яростными лицами, бегущих, как в кино, с криком «За Сталина! За Родину!», но на деле все просто, буднично. На насыпи одинокой цепочкой лежит пехотный батальон пятьсот шестого полка. Пехоты совсем немного, не больше сотни солдат; они лежат, растянувшись по всей длине насыпи, ожидая переноса обстрела вглубь города, чтобы подняться и пойти туда, за разрывами. Обстрел переносят, солдаты поднимаются, как при замедленной съемке, бегут через насыпь и один за другим исчезают на той стороне. Бегут тяжело, пригнувшись, каждый тащит на себе по два пуда груза — патроны, гранаты, АГСы, станины, ленты, пулеметы, «мухи», «шмели»[26]. «Ура» никто не кричит, солдаты бегут устало, молча, с равнодушием людей, притерпевшихся к смерти, привычно отрывают тело от земли и бросают его в летящий металл, зная, что не все выживут, и все же поднимаясь в атаку.