Марк Гроссман - Засада. Двойное дно
— Я не один, — хмуровато откликнулся Зимних. — Я с правдой там, Петька. Значит — вдвоем.
— Я бы не смог, — простодушно объявил Ярушников. — И трудно это сверх меры: чужими глазами смотреть на них, чужими ушами слушать.
— Ну ты брось хныкать, — оборвал приятеля Гриша. — Лучше о деле сказал бы.
Петя обиженно замолчал, но шевелил губами, будто о чем-то спорил с собой.
— Ты что — молишься, что ли, Ярушников?
— Нет, — покрутил тот головой. — Вот одна придумка есть. Да не знаю, что скажешь.
— Какая придумка?
— Я голубей тебе дам. Тех же, красных. Ты их спрячь подле заимки, а потом выпусти, когда нужно. Никаких записок посылать не надо. Прилетят — я знать буду: дорога чистая. Тогда — в Челябу.
Зимних несколько минут молчал, глядя отсутствующим взглядом на Ярушникова. Наконец кивнул головой.
— Это вовсе не глупо придумано. Из тебя, Петька, со временем настоящий пролетарий получиться может.
Радуясь похвале старшего товарища, Ярушников воскликнул:
— Я тебе для птиц и ящичек дам. Корм тоже. Погоди маленько.
Он убежал и через минуту явился с фанерным садком для птиц. Потом отлучился снова и вернулся с небольшим мешочком, плотненько набитым зерном.
У Зимних в душе шевельнулось недоброе чувство: «Голодающие центры революции, героически выдерживающие последний удар капитала, изнывают от бесхлебицы, а тут зерно птицам скармливают».
Высыпав из мешочка немного содержимого, чекист внезапно улыбнулся. На столе желтели крошки хлеба и высушенные остатки овсяной каши.
— А для воды жестяную баночку найду, — говорил Петя, уходя за птицами.
Вернувшись с голубями, опустил их в ящичек и сунул его под стол.
— Пусть привыкает к садку, может, долго сидеть в нем придется.
Еще перед зарей, только-только пропели первые петухи, товарищи вышли во двор. Принимая от Петьки садок, окутанный старой рубахой, Гриша сказал:
— Когда побежишь в Челябу — оружия не бери. Документы зашей в штанину, как я тебе велел. Напорешься на засаду, скажешь за спичками либо за мылом в город. Я на тебя надеюсь.
Ярушников привел из сарая заседланную кобылку, подал Грише повод:
— Смотри, осторожно там...
Отвернулся в сторону, сконфузился:
— У меня, кроме тебя, больше никого нету.
— Ладно, не распускай нюни, ничего со мной не случится.
Еще издалека, на фоне побледневшего неба, Гриша увидел громоздкую фигуру Шеломенцева. Старик курил возле коня. Гриша поздоровался, спросил:
— И давно ждете, дядя Прохор?
— Нет. Нализался с девкой?
— Успел. Тихо в станице?
— Тихо. Поехали.
Неподалеку от заимки Зимних спешился, сказал старику:
— Поезжай нешибко, дядя Прохор. Догоню. Подарок казачка сделала. Спрячу.
Шеломенцев молчал.
— Кусок сала да десяток яиц. Может, голодно будет, так сгодится.
— А я не спрашиваю, чего у тебя там. Стар я твоими делами заниматься. Прячь, коли надо.
Гриша привязал кобылку к придорожной березе и побежал в лес. Быстро отыскал поваленную сосну, поставил ящичек в дупло. Насыпал в садок корм, налил из бутылки воды в баночку. Затем присыпал дупло сухой листвой.
Шеломенцева догнал возле дома. Они въехали во двор заимки, спешились, пошли докладываться Миробицкому.
Сотник, несмотря на раннее время, сидел за столом, вымеривая линейкой карту.
Шеломенцев и Зимних вошли в горницу, вытянулись.
— Вернулись, ваше благородие.
Миробицкий закрыл карту листовкой, спросил:
— Что в Селезянской? Спокойно?
— Тихо, — ответил Гришка. — Из комдеза намедни приезжали, да так с пустыми руками и уехали.
— Идите.
Во дворе Зимних подал руку Шеломенцеву, сказал тихо:
— Спасибо, дядя Прохор... за компанию и вообще...
— Пустое... — проворчал старик, направляясь в сарайчик, отведенный ему Миробицким под жилье.
Гришка полагал, что Суходол и Уварин спят еще во всю ивановскую — и ошибся. Он был весьма озадачен, обнаружив в тесной подземной клетушке, кроме них, еще и отца Иоанна.
Поп сидел на нарах, тыкал Тихона пальцем в грудь, бормотал:
— Толцыте — и отверзется, проси́те — и дастся вам.
— Э-э, старого казака не облукавишь, ваше преподобие! — смеялся безгубым ртом Уварин. — Пока до бога дотянешься, черти голову оторвут.
— Помолчи, Тишка! — ершился священник. — Умеряй страсти свои, подлец!
Суходол отчужденно сидел в сторонке и молчал. Увидев Гришу, он расцепил огромные ручищи, лежавшие на коленях, и его хмурые, озлобленные глаза, кажется, потеплели.
Зимних кивнул ему головой, поздоровался с остальными.
Отец Иоанн и Уварин не обратили на вошедшего никакого внимания. Они по-прежнему продолжали тянуть странную беседу, больше похожую на препирательство. Вскоре ясно стало: оба навеселе.
Священник уговаривал Тихона вести праведную жизнь. Это звучало очень смешно в устах пьяного тощенького человека, совсем потерявшего свою нитку в жизни.
Тихон же доказывал попу, что никакого бога нет, никакой власти нет, а есть только табак да баня, кабак да баба, да еще разве кусок сала, если его круто посолить и как следует подержать в бочке. И он хохотал так, что его толстые брови взлетели на самый верх лба, а длинный расплющенный нос белел от напряжения.
— Буй в смехе возносит глас свой, муж же разумный едва тихо осклабляется, — неизвестно для чего сообщал поп.
— Ладно, перестаньте вы об этом, батюшка, — пытался остановить его Уварин. — Совсем у нас языки высохли. Не смочить ли?
— Смочим... — уныло кивал головой отец Иоанн. — Но засим будем молиться господу нашему.
— Мне молиться не к чему, — разливая самогон в кружки, щерился Уварин. — Мы твоими молитвами, ваше преподобие, как шестами подпираемся.
— Ну и дурак!
Они чокнулись кружками, и Тихон скороговоркой пробормотал:
— Во имя овса, и сена, и свиного уха!
— Истинно так, сын мой! — пытался похлопать Тихона по плечу отец Иоанн. — Аще бог с нами, никто же на ны...
В другое время Гриша, наверно, посмеялся бы над этой забавной и глупой картиной. Но сейчас на душе было смутно, и болтовня подвыпивших людей раздражала его.
— Пойдемте, Тимофей Григорьич, на волю, — сказал он Суходолу. — Там лучше.
Они вышли из землянки и направились в бор, пронизанный лучами и теплом позднего бабьего лета.
Суходол шел молча, почти накрыв бровями глаза.
Гришка спросил:
— Чего вы, дядя Тимофей, смутный такой?
— Чегось разболилася голова, — неохотно отозвался старик.
— Отчего же?
— 3 богатьох причин... — совсем нахмурился Суходол.
— Ну, погуляем, и вам легче станет.
Они углубились в чащу, изредка сощипывали с кустов поздние ягоды и собирали вялые, прибитые первыми заморозками грибы.
Гриша впервые за все время пребывания в «голубой армии» ощутил неясную тревогу. Сейчас, медленно шагая по привядшей траве, он пытался разобраться в причинах беспокойства.
«Нет, мне все-таки надо было бежать из Селезяна к своим... Если Петька не доставит донесение в чека, то мне будет вечный позор и презрение трудящихся. Не говоря уж, что из партии вышибут без неуместной пощады...»
Но другие мысли тут же укалывали его в сердце:
«Убег — и положил бы пятно на партию. Что подумал бы обо мне, чекисте и члене РКП, Шеломенцев? В последнюю минуту своей жизни, под клинками Миробицкого, сказал бы он самому себе: «Эх, дурак ты, дурак Прохор Зотов Шеломенцев! Нашел кому верить — красному прощелыге, мальчишке, коммунистику! Вот и подвел он тебя под твой смертный час. Поделом тебе, старому дураку, и кара!».
Потом Гриша представил себе, как Петька Ярушников доберется до Челябинска, как начальник губчека прочтет посланные им, Зимних, бумаги, и красная казачья лава, свистя клинками, кинется к Шеломенцевой.
— Вийна людей исть, а кровью запивае, — неожиданно проговорил Суходол, прерывая ход Гришиных мыслей. — Блукают по всьому свиту люди из зброею в руках. Нащо?
Гриша полол плечами, спросил:
— Соскучились по дому, дядя Тимофей?
Мрачное лицо Суходола на мгновенье осветила печальная улыбка:
— Кожному мила своя сторона. Кожна птичка свою писню спивае й свое гниздечко любыть. Як же по-иншому?
— А отчего же из своих мест... — Гришка замялся подыскивая подходящее слово, — утекли?
— З дурного розуму, — усмехнулся Суходол. — З пьяных очей облаял новую власть, та флаг червонный з конторы зирвал.
— Только и то?
— Буде з мене.
— Ну, за это пожурят да и только.
Суходол искоса посмотрел на Гришку, качнул головой:
— Кажи казкы!
— Да нет, зачем сказки? Я у них в чеке прохлаждался, — знаю. А дома большое хозяйство?
— Голый, як палець.
Оба замолчали и шли, не глядя друг на друга.
В землянке было тихо, сыро и сумрачно. На взлохмаченных нарах, обнявшись, спали Уварин и отец Иоанн.