Павел Федоров - Последний бой
С трудом, как-то неловко поправив распахнувшиеся полы курточки, она пошла навстречу подходившему доктору Левченко.
— Это Паша Данченко, наша медицинская сестра. Прасковья Егоровна,— поправился Сережа.— В одном из боев Пашу ранило. Доктор ампутировал ей руку. Понимаете, инструментов не было хирургических и усыпить было нечем. Пришлось резать обычной пилой. Паша — это чудо-человек! Мы все ее любим,— заключил Сергей.
Я быстро сжился с госпитальными товарищами и полноправно был принят в их крепкую и дружную среду. Мария Ивановна рассказала ребятам о моих странствиях. После этого даже Сабир, пригубляя кружку с горячим чаем, сказал:
— Вот ты какой, а?
— Какой же, Сабир? — улыбаясь, спросил я.
— Боевой шляп! — ответил он.
Однако на другой же день снова принялся ворчать на нас с Сергеем.
— Кушаит и спят, потом опять ишо кушаит, болтает... А мы далжны яво мяс, котлет, молоко таскать, лошадь пасти. Зачем мне-то нужен такой байрам?[1] Лучше в роту пойду, фашист стрелять стану. Баста! Суляшь биткан![2]
Ворчание свое Сабир заключил крепкими, редко употребляемыми в татарском языке словами.
— Ты что сказал, Сабир? — спросил я.
— Нисява! Иди к шорту!
— Знаешь, друг, ты нам надоел со своими причитаниями,— проговорил Сергей.
— Надоел, так искай другой денщик!
— Опять причитания? — строго посмотрел на него Сергей.
— Он не причитаниями занимается, а ругается скверно!
Тут я не выдержал и обрушил столько звучных и сочных слов на татарском языке, что у Сабира от удивления отвисла челюсть, узкие глазки округлились. Он никак не ожидал такого поворота.
— Сегодня же скажу начальнику штаба, чтобы он написал приказ и отправил тебя в роту.— Я рассердился не на шутку.
— Зачем такой сердитый? Ты татарин, да? — Не закрывая расширенных глаз, он резким толчком ладони сдвинул на затылок летную, с голубым околышем, пилотку.— Он — татарин!
— Нет, я русский.
— Татарин! Так разговариваит!
Я попытался объяснить ему, что вырос среди татар и у меня там много друзей:
— Но не было таких, чтобы так скверно ругались.
— Латно, земляк, прости, болше не буду,— тихим, виноватым голосом проговорил Сабир.
— Ты забываешь, что он командир, лаешься, лезешь с разными дурацкими поучениями и упреками. Надоело нам! — проговорил Сергей.
— Конешно, командир... Хм...— Сабир поскреб за ухом.— Если бы хоть фуражка была, какой есть у нашего командира полка, товарищ Гришин. С кренделем тут! — Сабир шлепнул себя по пилотке. Молоток и серп есть, а тут шляп... Вот у нас там, в селе, тоже и русские жили, мечеть была и церковь. Когда все в колхоз записались, палнамоченный приехал, собрание созывал и говорит: «Мы вам даем семенной материал пшеница, а у вас складывать яво некуда. Один наротный опиум надо закрывать... Что закроем, церковь или мечеть?» Татары кричат, что надо закрывать церковь, а русские — давай мечеть. Яралаш такой пошел, никакого парядка нету. Вдруг один старик поднялся, около своей лысой головы тюбетеем махает, кричит: «Слово мне давай, товарищ палнамоченный!» Тот увидел яво, думает, что мудрый старик, зря тюбетеем махать не станет. Знак ему подал — айда, говори, аксакал. «Напрасно мы тут шумим, столько шапок зря изорвали. Такой простой вопрос... Церковь можно закрывать, а мечеть нельзя...» — «Почему церковь? Что такое он говорит?» — зашумели опять мужики. «Потому, что на мечети серп уже есть! Раз серп есть, молоток поставим. Будет советский мечеть».
Должен заметить, что в госпитале самой важной лечебной процедурой был смех. Он слышался утром, за завтраком, за обедом, особенно когда молодые санитарки привозили и раздавали партизанское варево. Смех звучал весело, дружески. Он был мягким и доброжелательным и тогда, когда к разведчику Пете Сафонову приходила из шестого батальона жена — молоденькая, румяная, тонкобровая Ксюша.
Ксенечка, как ее ласково называли партизаны, приносила в желтой грибной корзинке выглаженные, аккуратно заштопанные майки, трусики, душистые краснобокие яблоки. Принаряженная во все чистенькое, с накинутой на плечи косынкой, целовала разомлевшего от радости Петьку и, потрепав его за вихрастый чуб, сбросив модные туфельки, залезала в кибитку наводить порядок. С цигаркой во рту Петька толкался возле передних колес, нетерпеливо оглядываясь, исчезал в кибитке.
Чьи-то завидущие глаза видели, как Ксюшины пальчики ловко завязывали матерчатые дверцы армейской палатки, слышалось веселое ее щебетание и по-хозяйски басовитый Петькин говорок.
Жизнь, как и человеческую мысль, никакая война приостановить не могла. Да и никто этому не препятствовал. Но если вдруг нечаянно нагрянула любовь, то влюбленные подавали в штаб полка заявление, просили разрешения на вступление в законный брак. Командование приглашало молодых людей на беседу, выясняло прежние семейные обстоятельства и, если не возникало препятствий, давало добро.
Так поженились разведчики Петя Сафонов и Ксения.
Слушая милое Ксюшино воркование, раненые, ковыляя на костылях, с трепетом обходили сафоновскую кибитку, многозначительно улыбались, забывая на какое-то время о суровой, неумолимой жестокости войны.
Да, смех был самым целебным и незаменимым лекарством. Как-то после обеда я проспал время подъема. Меня разбудил длительный, раскатистый на весь лес хохот. Он был гортанно-мягкий, приятный и заразительный, как хорошая задушевная песня.
— Кто это так? — спросил я у подошедшего Сергея.
— Полковник...
— Какой полковник?
— Наш Гришин, командир полка.— Сергей говорил, а сам радостно посмеивался.
В то время Гришин был в звании майора. Но я ни разу не слышал, чтобы его называли в соответствии со званием. Раз командир полка, значит, уважительнее и авторитетнее будет полковник, а то и просто «наш Гришин». Его авторитет у подчиненных был неоспорим, а боевая слава, как говорится, бежала впереди его коня.
Давно хотелось увидеть его, но не было случая. И меня потянуло к веселому смеху этого выдающегося партизанского командира. Захотелось посмотреть, что за «крендель» пришпилен к его фуражке, который так покорил Сабира.
Гришин сидел на чурбаке, в надвинутой на лоб черной фуражке с морским крабом на околыше. Упругое лицо с прямым носом, острые светло-серые глаза, напряженный, быстрый поворот головы и голос — крутой баритон.
— Кабы, да або как... Если уж пошел, так уж без всяких там «кабы», должен знать, куда придешь! Эх ты, герой.— Гришин вскочил — собранный, быстрый, по-кавалерийски ловкий в движениях. Одернул поношенную гимнастерку, привычно поправил маузер в деревянной коробке, планшет с картон. Снаряжение обтягивало его плотную, коренастую фигуру. Прямым носом, волевым, упирающимся в воротник подбородком и крутолобым лицом он напоминал что-то давно знакомое, едва уловимое, багратионовское... Сравнение пришло внезапно, как озарение, и никогда уже больше не покидало мое сознание, а, наоборот, прочно утвердилось, когда я увидел его в Бовкинском лесу в жарком наступательном бою во время прорыва блокады. В черном кожаном пальто, с маузером в руке, в круто надвинутой на лоб фуражке с тем самым морским крабом, командир 13-го полка Сергей Гришин шел широкими властными шагами прямо в боевых порядках, и мне казалось, что я слышу на весь лес голос его, отличающийся от других, звучащий с упругой краткостью:
— Вперед! Вперед!
Он шагал тогда под пулями, с горделивым, внушительным упоением. Хотелось идти за ним и не отставать.
Вот так мы в тот день и познакомились... После первых же вопросов о моем самочувствии, о жизни в отряде Бикбаева я понял, что Гришин — человек на редкость общительный и доступный.
— Как вас устроили? — спросил он.
— Спасибо. Отлично.
— Где ваша повозка?
— Да тут, неподалеку...
Гришин встал, и мы вместе прошли к повозке. Проводя ладонью по туго натянутой материи, спросил:
— Как там здравствуют бикбаевцы? — Он скользнул взглядом по моей фетровой шляпе.
— Хорошо здравствуют, вас вспоминают.
— Саша Бикбаев боевой командир, мой старый друг. Мы с ним совершили много больших кругов... Много! — Гришин резко очертил предполагаемые круги рукой с зажатой между пальцами махорочной цигаркой.— С того времени раненых у нас ох как прибавилось! — И снова энергичный жест рукой в сторону кибиток, и улыбка сменилась жестковатой на лице складкой. Он не высказывал всех своих мыслей, подоплека которых была хорошо мне ясна. Маневрировать с госпиталем на колесах при приближении фронта становилось все труднее. На поле не выскочишь и в лесу, тем более в болотистой местности, не везде проедешь.
Я ждал от него еще одного вопроса, который был должен тревожить такого человека, как Гришин.
Сделав глубокую затяжку, он спросил негромко: