Георгий Марков - Орлы над Хинганом
Зимой сорок третьего года драмкружок выехал в Читу на смотр красноармейской художественной самодеятельности. В Чите прожили пять дней. После долгого пребывания в сопках Чита поразила Шлёнкина многолюдней и яркостью электрического света, заливавшего просторные валы окружного Дома Красной Армии.
Шлёнкин будто окунулся в какой-то волшебный мир, о котором раньше приходилось только читать в книгах: сцена, любимая, народ, аплодисменты. Нет, дальше молчать он был не в силах…
Тарасенко выслушала его сбивчивое признание совершенно спокойно. Можно было подумать, что такие признания ей доводилось слушать каждый день.
— Ну к чему все это, Терентий Иванович?! Полюбить меня там, в сопках, ей-богу, не трудно. Я одна у вас, и не мудрено, что кажусь совершенством. Неподходящее место и неподходящее время выбрали вы для любви… — В тоне ее была добродушная усмешка друга и суровая назидательность старшего.
— Вы единственная… — начал было Шлёнкин.
Тарасенко замахала руками:
— Нет, нет, таких слов не слушаю! И вообще, давайте перенесем наш разговор на более поздний срок. Пусть он состоится через год после войны. Мир многое изменит…
— Через год после войны? Пусть будет по-вашему! — прошептал Шлёнкин, уничтоженный и одновременно окрыленный.
Больше о любви они не говорили. Тарасенко оставалась по-прежнему приветливой, внимательной, словно и не было между ними этого необычного разговора.
…Беседа солдат о женах и любимых прерывается внезапной командой:
— Привал на саносмотр!
Шлёнкина передергивает от этой команды. «Батюшки, только бы не она», — проносится у него в мыслях. Но Тарасенко уже приближается к роте. Вместе с ней идут фельдшер и два санитара. «Хоть бы фельдшеру осмотр поручила», — думает Шлёнкин.
Тарасенко идет быстрой, стремительной походкой. На плече у нее матерчатая зеленая сумка с красным крестом. Русые волнистые волосы выбились из-под фуражки, рассыпались на плечи. Лицо, руки, шея загорели, и потому серые с синим отливом глаза кажутся ярче и больше обычного. Стремительность походки придает ее маленькой стройной фигуре черты постоянного порыва вперед.
Начиная с двадцать второго июля, когда батальон снялся с пади Ченчальтюй и начал свой небывалый марш по степям Монголии и Китая, Тарасенко живет в неусыпных хлопотах. Первая ее забота — сберечь ноги бойцов. Ноги для солдата пехоты — это все равно что крылья для птицы. Вторая забота — уберечь людей от тепловых ударов, не допустить желудочных болезней.
Через день-два врач, пользуясь привалами на отдых, осматривает ноги у солдат, расспрашивает их о здоровье.
Желание Шлёнкина не сбывается. Не фельдшер, а сама Тарасенко входит в круг бойцов третьей роты. Шлёнкин смотрит на нее застенчивым, влюбленным взглядом. Девушка здоровается с ротой, обводит солдат глазами, словно ищет кого-то. Увидев Шлёнкина, она кивает ему и чуть улыбается.
— Прошу, товарищи, снять обувь и рубашки.
Тарасенко никогда не приказывает, но бойцы знают, что просьбы врача равнозначны приказу.
— Вчера ведь только, товарищ капитан, осматривали, — говорит один солдат, распутывая сбившиеся обмотки.
— Смотрите у меня: если будете пить воду из каждого ручейка — на каждом привале буду осмотры производить, — говорит Тарасенко и смеется.
— Тогда батальон, товарищ капитан, в месяц до Хингана не дойдет, — отшучиваются бойцы.
— Опять вы неправильно портянку навернули. Видите, какая на пятке краснота образовалась.
Тарасенко подзывает санитара, поручает ему показать солдату, как нужно навертывать на ногу портянку. Через минуту ее голос слышится в другом месте.
— Ремень у винтовки вам надо подтянуть. Иначе на плече потертость появится.
Шлёнкин снял ботинки, гимнастерку и рубашку, сидит в тоскливом ожидании. Ремни от винтовки и вещевого мешка отпечатались на его мясистых плечах. На ногах, натруженных ходьбой, вздулись жилы. Ступня и пятки задубели, пыль пробилась сквозь ботинки и обмотки и въелась в кожу.
— А, черт, хоть бы помыть эти коряги, — озлобленно шепчет Шлёнкин, косясь на свои оголенные ноги.
— Да ничего, Терёша, ты же не Аполлон Бельведерский в музее, а солдат пехоты на войне, — успокаивает Соколков друга.
— Неудобно, если б не она… — морщится Шлёнкин.
Соколкову так и хочется подшутить над Шлёнкиным, но он замечает, что тому не до шуток. Шлёнкин корчится, подтягивает ноги под себя, концом портянки поспешно протирает грязные пальцы. Тарасенко приближается, ее голос слышится совсем рядом. Она осматривает Соколкова. Тот о чем-то разговаривает с ней весело и громко. Они оба смеются. Шлёнкин почти не улавливает их разговор. Поведение Соколкова кажется ему, по крайней мере, странным. Как можно в таком виде о чем-нибудь разговаривать с врачом, да еще так весело?
Шлёнкин не успевает ответить сам себе на этот вопрос. Он вздрагивает от прикосновения к плечу прохладных пальцев врача.
— Ну-ка, Шлёнкин, покажите лямки своего вещевого мешка, — говорит Тарасенко, Шлёнкин покорно подает вещевой мешок, Тарасенко ощупывает лямки пальцами.
— Да разве можно так, товарищ Шлёнкин? Вы смотрите: широкие, удобные лямки у вас свернулись в жгуты, вы же натрете ими плечи! Сейчас же расправьте лямки…
Тарасенко произносит все это строго, требовательно. Но вдруг голос ее становится глуше, в нем слышатся другие, теплые ноты:
— Ну, как самочувствие, Терентий Иванович?
— Самочувствие? Отличное самочувствие. Безлюдие осточертело. Скорее бы перемахнуть Хинган.
— Теперь уже недалеко… А желудок не беспокоит? Воды из речек много пьете?
— Все в порядке, товарищ капитан, — поспешно отвечает Шлёнкин. Он облегченно вздыхает, полагая, что осмотр закончен. Но Тарасенко опускается на колени.
— Дайте посмотреть ноги.
Шлёнкин немеет. Он молча вытягивает ноги и стыдливо опускает глаза. Девушка умелыми, быстрыми движениями рук ощупывает икры. Ему кажется, что она осматривает его ноги не секунды, а долгие часы — осмотр изнуряет его. Врач встает.
«Как хорошо, что они прошли там, в Забайкалье, суровую школу. Без подготовки не выдержать бы им этого перехода», — думает Тарасенко, но говорит совсем о другом:
— Вы знаете, Терентий Иванович, сегодня утром, даже сама не знаю почему, мне вспомнилась оперетта «Корневильские колокола». Я шла и беспрерывно напевала себе под нос. Одно место никак не могла припомнить. Вы наверняка его хорошо знаете…
Упоминание об оперетте словно вырывает Шлёнкина из-под власти кошмарного сна. Трепетное ощущение любви поднимается в его душе. От прежнего смущения, заставляющего цепенеть все члены, не остается и следа. Шлёнкин преображается на глазах всей роты.
— Как же не помнить «Корневильских колоколов»! — говорит он, слегка играя своим бархатистым баском. — Это же, товарищ капитан, не оперетта, а прелесть. Выше ее я ставлю только «Сильву». А место, о котором вы говорите, я помню великолепно…
— Ну, спойте мне, пожалуйста, — просит Тарасенко. Шлёнкин с готовностью откашливается, вполголоса поет. Девушка, улыбаясь, смотрит на него, шевелит губами, стараясь запомнить мелодию.
Они вспоминают известных певцов страны, говорят о лучших спектаклях. Шлёнкин попыхивает своей неизменной трубкой с профилем Мефистофеля. Но Тарасенко принуждена прервать разговор — ее ждут в других ротах.
Она уходит. Шлёнкин провожает ее долгим, неотрывным взглядом. Глаза его сияют, ему хочется совершить что-нибудь такое хорошее, такое геройское, чтобы поняла она, какая сила пробудилась в его душе. «Бои, что ли, скорее начинались бы!»
— А любит она тебя, Терёша, — шепчет Соколков, выждав, когда Тарасенко отошла подальше.
— Ты думаешь? — горячо спрашивает Шлёнкин, и в глазах его вспыхивает беспокойный огонек.
— Убежден. Если бы не любила, другие бы речи вела с тобой.
Шлёнкин долго молчит. Молчит и Соколков.
— Эх, Витя, — говорит Шлёнкин, — ничего ты, брат, не знаешь…
Он охвачен таким порывом, что готов гору свернуть.
— Да уж с твое-то, наверное, знаю, — чуть обиженно говорит Соколков. — А только счастлив ты. Завидно даже. До Наташи-то посчитай — сколько километров.
— Ну, брат, неизвестно еще, до кого дальше, — задумчиво глядя куда-то в степь, говорит Шлёнкин, вспоминая Читу и свои объяснения с Тарасенко.
10
Большой Хинганский хребет — это скопище голых скал, громоздящихся в чудовищном беспорядке.
У подножия этих скал обрываются звериные тропы. Цепкая степная трава, расстелившаяся на тысячах километров сухой земли, отступает перед неподатливостью каменных глыб. Только дождь да ветер оставили на них свои отметины: ветер отполировал бока, дождь продолбил узкие канавки для стока. Даже страшно подумать, сколько времени потребовалось дождю и ветру на эту работу, — миллионы лет!