Дидо Сотириу - Земли обагрённые кровью
Я отвернулся. Мне не хотелось видеть, что будет дальше. Сплюнув, я презрительно пожал плечами.
«Из-за чего горевать! Какое мне дело, что он оказался пустым болтуном? Старый друг он мой, что ли? Мало ли кого встречаешь в армии! А потом: «Откуда ты меня знаешь? Я тебя в первый раз вижу».
Солдаты становились в очередь за обедом, и я побежал туда. Потом просигналили поверку, и я услышал, как сержант выкрикнул.
— Дросакис!.. Дросакис!..
— Здесь!
Я резко повернулся на знакомый голос, и сердце у меня заколотилось. Если бы мне вдруг подарили поместье, я бы и то, кажется, так не обрадовался. Молодец, Дросакис, молодец! Тьфу-тьфу, не сглазить бы!
Укладываясь спать, мы не обмолвились ни словом. Я видел только, что он ищет сигарету.
— Потеряли Лефтериса, а с ним и курево, — сказал я с видимым равнодушием. — Но ведь он хотел и тебя взять с собой в Смирну?
— Да, хотел, сукин сын. Все уже устроил… Но я не шкуру свою хочу спасти, а совсем другое… Ну да ладно…
Он лег на бок лицом ко мне, подпер голову рукой и шепотом продолжал:
— Сказать, что Лефтерис совсем пропащий человек, нельзя, но и надеяться, что он одумается и станет жить по-новому, тоже нечего. У него есть хорошие качества. Я попросил его пересылать мне тайком иностранные газеты. Он обещал. «Знаешь, Дросакис, — сказал он, — мне очень нравятся люди, которые имеют принципы и умеют их отстаивать. Я очень хотел бы стать другим. Я стараюсь. Но ты мне особенно не доверяй. Я знаю, что ты думаешь обо мне: отщепенец, легкомысленный и пустой искатель приключений».
Мне казалось, что Дросакис разговаривает сам с собой, не подозревая, что я внимательно слушаю его.
— Значит, об этом вы и говорили сегодня перед обедом и никак не могли наговориться? — спросил я.
Разве мог Никитас подозревать, что я перечувствовал, какую тревогу пережил сегодня!.. Он перегнулся ко мне и еле слышно прошептал:
— У меня есть еще одна неприятная новость Симос Кепеоглу — доносчик! Слышишь? Будь осторожен…
* * *Большое наступление, которого мы так ждали, все не начиналось. Мы рыли окопы, а враг беспрерывно бомбил наши позиции. Дросакис злился:
— Слышишь, Аксиотис, как противно воют эти подлые бомбы? Французские проститутки! Это французы подарили их Кемалю. А вот эти слышишь? — это английские, дар Лондона за проклятую мосульскую нефть! Кемаль не шутит, он щедро тратит порох! Ему не жалко! Со всех сторон ему подкидывают! Все иностранные фирмы последние штаны для него готовы снять! Тьфу, дьяволы проклятые!
Осторожный ропот, давно начавшийся в армии, перерастал в гул. Солдаты уже ничего не боялись. Они кричали: «Надоело воевать!» Возросло число дезертиров и самострелов. Мы узнали, что восстал какой-то полк. Всю зиму мы жили под открытым небом, не было теплой одежды, нечего было есть. Прекратили выдавать деньги. Солдаты обворовывали друг друга, грабили турецкие деревни. Кемаль даже как-то сказал: «Мне стыдно воевать с таким противником!»
То, что творилось в нашей армии, напоминало обстановку в турецкой армии в 1914 году, и сердце мое обливалось кровью. Турки же теперь, наоборот, были очень сильны духом и хорошо вооружены. Даже их женщины и дети нагружались продуктами и боеприпасами и доставляли их в армию и партизанам. Все турецкое население преследовало нас; люди готовы были испепелить нас даже взглядом. Дух зятя Кривого Мехмеда не умер. Казалось, его кровь перелилась в жилы этих дьяволов.
«Сопротивление, возглавленное Кемалем, вдохновило турок». Когда Дросакис впервые произнес эти слова, я готов был задушить его, а теперь понял их справедливость. Я заколебался. Значит, все, что он говорил, правда? Значит и наш героизм и пролитая кровь напрасны, значит мы защищали неправое дело и это приведет нас к гибели? В самом деле, за что мы боремся?.. Но тут меня охватили гнев и стыд. Далеко ли уйдешь с таким малодушием? Может, я завидую туркам, что у них есть мужество, а у нас его нет? В борьбе за свободу, как и во всякой борьбе, бывают трудности, которые иногда кажутся непреодолимыми. Но надо верить! Есть ли у меня вера?
Я поделился своими раздумьями с Дросакисом.
— Я знал, что ты не дурак, — сказал Дросакис. — А теперь ты и думать научился. Вот и поразмысли. Ты говоришь — борьба за свободу… А для кого эта свобода?..
— Послушай, — резко прервал я его, — хватит! Не начинай снова-здорово. Это не мое дело. Пусть об этом думают правители, генералы, писаки. А я простой солдат. Я закрываю глаза, затыкаю уши, иду вперед, стреляю, убиваю.
Правая бровь Дросакиса задергалась; это значило, что он сердится.
— На мой взгляд, тот, кто не дает себе труда подумать и только пожимает плечами, совершает преступление. Но ты, Аксиотис, виновен вдвойне. Ты думаешь, что историю делают генералы и правители. Закрываешь глаза, затыкаешь уши и становишься просто бревном, которое толкают в пропасть. Но ты же не бревно, ты мыслящее существо, ты народ! Ты обязан разобраться в событиях и изменить их ход.
Остановить его было невозможно. Он говорил, говорил, и звук собственного голоса еще сильнее разжигал его пыл. В этот момент ему казалось удивительным, что на земле могут существовать люди, думающие по-иному, чем он, люди, которые не видят того, что он видит так ясно.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Ведь и я воюю, воюю всей душой. Не боюсь смерти, не думаю о том, что трачу лучшие годы жизни в этих проклятых турецких горах. Но я боюсь, что невольно могу стать соучастником в деле, которое только повредит моей родине, моему народу.
— Неубедительно у тебя звучит слово «родина», — раздраженно сказал я.
— Ошибаешься, Манолис, глубоко ошибаешься. Просто я не путаю понятие «родина» с понятием «правительство» и «государство».
Много раз я уже готов был согласиться с Дросакисом, с его железной логикой, но что-то удерживало меня, какой-то страх овладевал мной, и я уходил от него, шел к своему приятелю Кирмизидису, который слепо верил в победу. Я садился около него и успокаивался. Он был родом из Фуладжика, турки убили всех его близких — отца, мать, братьев, девушку, которую он любил. Единственное, что у него осталось, — его вера. Турки, узнав о продвижении нашей армии, сровняли с землей его деревню. В живых остался он один. Когда Кирмизидис рассказывал о резне в деревне, даже камни не могли оставаться равнодушными. Сначала солдаты слушали его почтительно и сочувственно. Но потом привыкли. Ничто уже никого не удивляло. Им хотелось слышать только то, что щекотало нервы.
— Ну-ка, друг, расскажи, как эти подлецы насиловали девочек… Мы, когда турецкую деревню захватываем, турчанок не силой берем, добром уговариваем.
— Ох и хитрющие они, стервы!
И все начинали смеяться. Чего же можно было ожидать, когда мы столько лет жили, как скоты!
* * *Пришла весна 1922 года. Однажды наш батальон расположился на отдых на плоскогорье неподалеку от Афьон-Карахисара. У нас было часа два свободного времени, и солдаты разбрелись в разные стороны, забыв об опасности. Вокруг все дышало спокойствием, будто никакой войны не было: величавые горы, простирающие в небо свои вершины, бесконечные густые леса, редкие островки нерастаявшего снега, приютившиеся на опушках, на склонах; у подножия гор — маленькие заброшенные деревушки, похожие на спящих овечек; поля, разделенные на крохотные участки, похожие на расстеленные коврики; клекочущая в горных речушках вода; миллионы подснежников, высовывающих свои головки из-под снега; деревья, только начавшие распускаться; насекомые, пресмыкающиеся, пернатые, четвероногие, поющие гимн любви. А мы казались себе самым низким, самым презренным созданием природы.
Мы с Дросакисом прошлись немного, порадовались солнцу. Обнаружив зеленый островок, прилегли отдохнуть. Дросакис, лежа на спине, наслаждался мягкой травой; он сорвал нежный стебелек, поднес к носу и жадно вдохнул свежий аромат.
— До чего же прекрасна, жизнь, черт возьми! — воскликнул он и раскинул руки, словно хотел обнять всю эту красоту…
— Ты, как ребенок, радуешься, дружище. Гляжу я на тебя, и невольно мне вспоминается наш ослик Ойнон. Он всегда катался по траве, когда наступала весна. Ах, знал бы ты, какой это умный ослик, Никитас! Весь день он пасся где-нибудь неподалеку от нас, но как только замечал в руках у кого-то уздечку и вьюк, моментально скрывался. И мы с ног сбивались, прежде чем находили его. А когда наконец нам удавалось его поймать, он притворно кусал нам руки и ласкался, как человек…
Я вспомнил Ойнона, и у меня на душе посветлело. Мне хотелось поговорить о нем, и я не заметил, что Дросакис о чем-то задумался.
— Ты от души посмеешься, когда я расскажу тебе, почему его назвали Ойнон. Я был тогда еще мальчишкой. Однажды в кофейню зашел какой-то иностранец из тех, что интересуются стариной. Как сейчас его вижу: высокий, худой, глаза голубые, а зубы большие и редкие. Слова как будто перекатывались у него в горле. Все, кто был в кофейне, пытались понять, что он говорит. «Чего он хочет, этот англичанин?» — «Чего-то он просит…» «Оное! Оное!» — повторял тот. «Что такое «оное»? — удивлялись все. «Ну-ка, позовите кого-нибудь, кто по-иностранному понимает», — сказал кто-то. «Я понимаю, — объявил лодочник Николас, который приехал к нам на работу из Кушадасы. — Он вина просит», — заявил лодочник авторитетно. «Ну-у!» — удивились все, а кто-то схватил кружку, зачерпнул из бочки вина и поднес иностранцу. «No! No! — запротестовал гость. — No, ойнон! Оное! Оное!» К счастью, в это время мимо проходил доктор Хайдаридис. Позвали его. «Знаете, чего просит господин? — засмеялся доктор. — Осла, с вашего позволения! Осла дядюшки Димитриса. Оное — по-древнегречески значит осел, а вино — ойнон». Так после этого и дали ослику кличку Ойнон.