Николай Вирта - Катастрофа
— Ты помолчи, — резко сказал Хайн. — Мой шеф не вор!
— Вот дурень! Ясно, сам он не лезет в чужой подвал. Ему приносят краденое. Ему приносили еду, украденную у французов, поляков, чехов, словаков, датчан, голландцев, бельгийцев, норвежцев и так далее. Ты не представляешь, сколько бочек краденого вина влили в свои животы штабные твоего шефа за две последние кампании, Хайн. Нам этого количества хватило бы на всю жизнь. Славное винцо пили они, Хайн! — Эберт почмокал губами.
— Фельдмаршал Рейхенау много пил, — вспомнил Хайн. — Он признавал только французский коньяк и шампанское.
— Не покупал же он его! — Эберт рассмеялся. — Вот так, Хайн. А твое замечание, будто Адам бог знает какая умница, не стоит того, чтобы тратить слова на опровержение его. Сам говорил, что Адам пользуется неограниченным доверием шефа и якобы они часами шепчутся о том, что боятся сказать вслух. Боятся сказать нам, Хайн. Но не в том дело. — Эберт почесал живот. — Дело вот в чем, дурачок. Если бы Адам действительно был мудрым, он уговорил бы командующего принять условия русских. Не знаю, как генералы и полковники, но мы с тобой наверняка остались бы в живых, чего теперь тоже наверняка обещать тебе не могу. Нет, Хайн, не могу. Русские похоронят нас в этой вонючей яме.
Хайн нахмурился. Он не забыл ни той ямы, откуда ему пришлось идти в штрафную роту, ни тех ям, которые копал. Он не знал, что страшнее. Нет, пожалуй, все-таки та, где лежали русские. Потому что их убили ни за что ни про что — это-то теперь дошло до сознания Хайна.
— Я видел яму, куда комендант навалил полтысячи русских, — глухо сказал Хайн. — Страшно было смотреть на них.
— Да, ты рассказывал мне эту историю, — лениво ответил Эберт. — Что ж, командующий разыграл отличное представление. Как в театре. Один из саперов, он ученый малый, доктор каких-то там наук, попавший в саперы по милости разозлившегося на него начальника, покатываясь со смеху, рассказывал ребятам, что командующий произнес, как он сказал, монолог в духе Шекспира. Я не знаю, кто был тот тип, но тоже, видно, любил представления в том же духе. Это было здорово придумано! Коменданта отослали в штрафную рогу, через два дня его взяли в плен русские. «Преступление и наказание» — есть такая книжка, не помню, кто ее написал. Какой-то русский. Или поляк. Уж теперь большевики вытянут из того эсэсовца все, что им надо! И он ответит за то, что делал здесь. — Но кто ему приказывал делать, ты, случайно, не знаешь, Хайн? Ха-ха! Им-то не придется отвечать. Они такие чистенькие, такие святые!…
— Меня не было, но Адам говорил, что командующий был очень расстроен в те дни, — пробормотал Хайн.
— Он просто представил самого себя в той яме, Хайн, — рассмеялся Эберт. — Не очень весело думать, что и ты будешь валяться в такой же яме с руками, перекрученными проволокой. Или увидеть свою жену в том виде, в каком ты видел ту женщину с ребенком. В нашем положении все возможно, — заключил он. — Н-да! Коменданта убрали, но отвечать все равно придется всем нам. Твоей матери, твоим сестрам, твоим братьям и моему старику тоже. Не знаю, может, им не будут скручивать руки и пальцы проволокой, но горюшка они хлебнут. За все украденное платить будут не генералы и полковники, а народ. Мне рассказывал отец, каково было выплачивать контрибуцию за прошлую войну. Вчистую разорилась Германия.
— Ты говоришь так, словно мы уже побеждены, — одернул Эберта Хайн. — До границ родины далеко, и мы еще посмотрим, кто кого…
— Иди к себе, дурак, — хладнокровно заявил Эберт. — Иди и утешай себя этими слюнявыми мыслями.
— Ну, ну, не сердись!
— Вы слышали, что он сказал? — драматически обращался Эберт к невидимым слушателям. — Этот идиот сказал, что до границ Германии далеко. Верно, далеко. Ровно столько, сколько мы прошли от границ родины до Волги, столько же и русским идти от Волги до границ нашей родины. Ни на дюйм меньше, Хайн. Да будь я проклят, если еще раз поверю, будто война с большевиками — священная миссия германской нации, а жизненное пространство может быть приобретено только на Востоке. — Эберт скверно выругался. — Мне нужен клочок земли. Он есть у отца. Больше мне ничего не нужно, ничего, будь они прокляты! И я еще не знаю, может, мое жизненное пространство завтра ограничится двумя метрами земли. Мне еще думать о чем-то!
Хайн слушал Эберта с мрачным видом. Он тоже не понимал болтовни о жизненном пространстве. У его матери приличная квартирка в тихом селении… Садик, дюжина грядок. Мать никогда не жаловалась на нехватку жизненного пространства… Да и за коим чертом надрываться над грядками, если бы, положим, их было не дюжина, а сто дюжин?
— Охо-хо! — вырвалось у него. — Все это правильно, Эберт. Ты умница, однако. Я даже не представлял, какая ты умница.
— А вот твой шеф не позвал меня, когда решался вопрос о капитуляции. Ну, не глупо ли? Генералы думают, что ум только у них, а мы серая безмозглая скотинка. Гони нас в бой, кроши наше мясо… Вот наша доля, Хайн. Фюрер отклонил условия русских. Мы потеряли, как я передавал в штаб Вейхса, шестьдесят тысяч человек убитыми и ранеными, армия раскололась на два котла. Жрать нечего. Медикаментов нет. Они решили, ты слышишь, они решили всех нас отдать этой карге — смерти! — в ярости выкрикнул Эберт. — А в Берлине сукины дети, запретившие командующему капитуляцию, в это же самое время обжираются чем попало, танцуют и спят с бабами. Они и думать-то забыли о нас! Сволочи! О, как я ненавижу их!
— Молчи, Эберт, нас могут услышать! — испуганно проговорил Хайн.
— И дьявол с ними! — кричал Эберт. — Да пусть лучше меня поставят к стенке за слова, которые сейчас на уме у каждого солдата, чем знать, что ты пропадешь ни за что ни про что в этом подвале!
— Тебе могут припаять пораженческую пропаганду, — прошептал Хайн, — и я уже не смогу замолвить за тебя словечко шефу. Шмидт рыщет повсюду, подслушивает, заводит со штабными разговоры вроде твоих, а потом выдает пораженцев кому следует. Заткнись, слышишь?
— Ладно, — сказал Эберт, — заткнусь.
— Так-то лучше будет. — Хайн помолчал. — Слушай, Эберт, что же теперь будет?…
— Тебе лучше знать. Ты всегда рядом с командующим, ты слышишь его разговоры.
— Он теперь больше молчит. Молчит или читает Библию. Даже с Адамом не шепчутся.
— Думаю, что и он, и все, кто над нами, Хайн, только о том и помышляют, как бы спасти свои шкуры. Выдумывают такой ход, чтобы и фюреру угодить, и самим не загнуться.
— Я не понимаю, почему они так боятся фюрера? — снова переходя на шепот, сказал Хайн. — Ведь он так далеко, и вряд ли мы уже увидим его. Может, только после войны.
— Нет, они не фюрера боятся. Наплевать им на него, тем более теперь, когда он подвел их самым бесстыдным образом. Раз они валят на него все поражения, значит, не боятся.
— Тогда почему же не принять условия русских?
— Очень просто. Каждый из них хочет, чтобы кто-то другой взял на себя ответственность. Ведь эти идиоты убеждены, что их имена будут вписаны в историю. Красиво ли будет выглядеть в истории тот, кто первым побежит на поклон к русским, сообрази! Вот и ждут, чтобы нашелся такой, кому море по колено.
— А ты бы пошел к русским на поклон?
— А что мне терять? Уж мы-то с тобой в историю не попадем. Дай бог из этой «истории» выбраться целехоньким. — Эберт снова рассмеялся. — Ей-богу, я бы пошел к русским. Поговорил бы с ними о том о сем, сказал бы: «Хватит, ребята, кончаем эту лавочку. Конечно, мы пришли к вам незваными гостями, но и вы здорово угостили нас. Мы сдаемся, но только уговор: никого пальцем не трогать!» Ведь русским тоже хочется поскорее разделаться с нами и двинуть войска туда, где идет их наступление.
— Да, — задумчиво сказал Хайн, — пожалуй, ты бы договорился с ними.
— Уж будь покоен, — подтвердил Эберт.
— А они здорово наступают?
— Такого наступления еще не было.
— Пожалуй, ты прав. До границы не так уж далеко. Закурим?
Дым эрзац-сигарет поплыл к потолку каморки.
ЮДОЛЬ ПЛАЧЕВНАЯ…
Адам при свете огарка, воткнутого в бутылку, перелистывал четвертый том «Толкового словаря» Даля, подобранный им во дворе.
Он вникал в русские слова, в их содержание и смысл, понимая, что, если впереди жизнь, надо знать, хорошо знать язык тех, среди которых придется жить, быть может, много лет.
Так он дошел до слова «юдоль»… «Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует».
— «Завеща бог смиритися всякой горе высоцей и холмом… и подолиям наполнитися в ровень земную», — читал он.
Генерал-полковник сидел, ссутулившись над столом, раскладывая пасьянс «Могила Наполеона». Он вздрогнул от слов Адама, произнесенных вслух.
— Что-что?
— Я читаю русский словарь. В их языке есть слово, которого я не знал. «Юдоль», эччеленца, «юдоль плачевная, мир горя, забот и сует». Тут прекрасные слова, очевидно, на старославянском: «Завещал бог смириться всякой высокой горе и холмам, а склонам стать вровень с землей…» За точность перевода не ручаюсь.