Василий Ильенков - Большая дорога
Владимир внимательно слушал, и на лице его было такое же изумление, с каким он только что говорил о симфонии.
— Четыреста миллионов! Руками! По зернышку! Да ведь это же подвиг! — воскликнул он так громко, что многие оглянулись на них, и подозвал маленького, косматого, в очках юношу: — Коля! Смирнов! Вот вы в своем институте занимаетесь схоластическими спорами о том, что такое истина, а она вот — знакомься! Истина жизни — это подвиг…
Коля рассеянно протянул руку и пошел рядом молча.
— Вот этими руками, смотри, — Владимир взял руку Маши бережно, как хрупкую вещь — делается наша жизнь…
— Не только руками, но и машиной, Володенька, — поучительно проговорил Коля. — Я все-таки за приоритет техники. Самые прекрасные руки не могут сделать того, что может сделать даже примитивная машина. Вот взгляни на этих субъектов, — сказал он, кивнув в ту сторону, где стоял бюст Вагнера; там неподвижно, словно на параде, с напускной торжественностью замер немецкий офицер, надменно поглядывая на проходящих мимо и что-то говоря краснощекому блондину в смокинге и с перстнями на холеных пальцах. — С помощью машины эти господа захватили всю Европу… И чтобы нас не постигла ее судьба, нужны машины, машины, машины!
Человек в смокинге держал под руку рыжеволосую женщину с черными бровями и малиновыми ногтями, на плоской груди ее что-то сверкало в середине большого золотого медальона.
В фойе к Маше и Владимиру присоединились Борис и Наташа; видимо, вдвоем им было тяжело.
— Да, концерт замечательный, — равнодушно сказал Борис; также равнодушно, но громко он аплодировал и оркестру, чтобы никто не подумал, что он ничего не понимает в музыке.
Борис всегда старался делать то, что делало большинство людей. Он вступил в пионерскую организацию не потому, что ему хотелось этого, а потому, что большинство его товарищей носили красный галстук. Он поступил в высшее учебное заведение не потому, что хотел много знать, а потому, что большинство его товарищей поступили в вузы. Но так как он не любил ни науки, ни труда, то он избрал себе самую легкую, по его мнению, специальность — лечение копытных болезней у лошадей — и теперь работал над кандидатской диссертацией на тему: «К вопросу о болезнях копыт у лошадей».
— Это Фукс, корреспондент немецкого телеграфного агентства, — сказал Борис, показывая глазами на человека в смокинге. — Он недавно был в нашем научно-исследовательском институте. Очень любопытный человек. Хотите, познакомлю? — спросил он и, не ожидая ответа, с преувеличенной любезностью раскланялся перед краснощеким господином в смокинге и поцеловал пальцы рыжеволосой. — Знакомьтесь… Мой друг детства Владимир Дегтярев, студент, Мария Орлова — колхозница, из моего родного села…
Немецкий офицер щелкнул каблуками и снова замер.
— Как вам понравился концерт? — спросил Борис, угодливо улыбаясь.
— Я испытал наслаждение. Я очень рад, что русские люди уважают гения Германии, — процедил сквозь зубы Фукс.
— Бетховен принадлежит не Германии, а всему передовому человечеству, — сказал Владимир.
— Однако он носил в кармане паспорт Германии, — заносчиво проговорил офицер.
— Теперь он, вероятно, поступил бы с этим паспортом так же, как и с посвящением Наполеону Третьей симфонии. Он не любил наполеонов, — с нарастающим раздражением сказал Владимир.
— Однако вы не будете отрицать, что культура Запада выше культуры Востока, — сказал Фукс, разглядывая Дегтярева злыми глазами.
— С тех пор как существует Советский Союз, свет миру сияет с Востока, — тоже глядя в упор, проговорил Владимир.
— Скажите, вы настоящая крестьянка? — спросила Машу рыжеволосая, сверкая золотом зубов и колец.
— Да. Я приехала из деревни, — ответила Маша по-немецки.
— Ах, вы говорите по-немецки! — с радостным изумлением воскликнула рыжеволосая. — Как это приятно слышать!
— Немецкий язык — самый красивый язык в мире, — изрек офицер равнодушно-официальным тоном.
— Да, мне тоже нравится немецкий язык. Вот, например, у Гейне есть замечательные строчки, — вся зардевшись, сказала Маша и, как-то сразу побледнев, впадая в задор, продекламировала:
Я войско прусское видел вновь —
В нем перемены мало…
Все тот же дубовый и точный народ,
Попрежнему их движенья
Прямоугольны, а на лице
Застывшее самомненье…
Владимир сжал руку Маши, и она умолкла, но, ощутив дрожь ее пальцев, Владимир неожиданно для себя сказал с таким же задором:
Все так же навытяжку ходят — прямо,
Как свечи, в узкой одежде,
Как будто проглотили прут,
Которым их били прежде…
— Это написал не немец, а еврей Гейне, — злобно прорычал Фукс.
Но тут погасли огни, и публика повалила в зал.
— Машенька! Дайте я вас поцелую! — восторженно шептал Коля. — Как вы чудесно дали им в рожу!
— Нет, это ужасно грубо… бестактно! — с возмущением сказал Протасов. — Ведь у нас с ними договор…
— В этом договоре не сказано, что я должен разговаривать с ними с угодливой улыбочкой. Для меня фашисты были и остаются врагами, — ответил Владимир.
Маша сказала, что у нее разболелась голова и она не может оставаться на концерте.
— Я провожу вас, — сказал Владимир.
Они дошли до памятника Тимирязеву и повернули на бульвар. Легкий морозец подсушил снег, и он хрустел под ногами, как битое стекло.
Золотая цепочка электрических фонарей тянулась вдаль, к памятнику Пушкину. На бульваре было безлюдно. Перекликались галки, ночевавшие на вершинах деревьев. Две девушки обогнали Владимира и Машу, громко разговаривая и смеясь.
— Вот и снова весна, — сказала Маша, радуясь, что они вдвоем. — Скоро пахать, сеять… Приедете посмотреть?
— Да, да… Непременно приеду. У меня не выходят из головы эти четыреста миллионов зерен… — Владимир взял Машу за руку и поцеловал.
— Чего это вы? — вздрогнув, не помня себя от счастья, прошептала Маша.
— Люблю я вас, Маша… давно-давно… — прошептал Владимир, удерживая руку ее в своей руке.
Они сели на скамью и долго молчали. Только спустя много времени они заметили, что ноги их в воде, которую не мог сковать легкий морозец, — весна была вокруг: и в этой живой воде, и в крике галок, и в тепло сиявших звездах, и в смехе, доносившемся из затемненных уголков бульвара.
— Ты слишком близко к сердцу приняла мои слова о большом счастье, — сказал Владимир: ему хотелось освободить Машу от того нравственного обязательства, которое заставило ее уехать в Шемякино. — Осенью ты непременно приедешь в Москву, поступишь в Тимирязевку…
— Я уже поступила на заочный курс… И мне не нужно теперь переезжать в Москву, — сказала Маша с радостным оживлением. — И знаешь, там очень интересно, в Шемякине… Там много очень хороших людей… И мне не хочется уезжать оттуда… И невозможно. Как же так уехать? Скажут: «Вот наговорила нам всяких хороших слов, а как претворять их в дело, так уехала». Ведь это же будет нечестно с моей стороны. Правда?
Владимир молчал, соглашаясь с ней, и протестуя, и чувствуя, что не имеет права протестовать, потому что сам натолкнул Машу на эти правильные мысли.
Владимир проводил Машу до квартиры генерала Михаила Андреевича и условился с ней встретиться на другой день у скульптора.
Маша плохо чувствовала себя у генерала. Ей не нравился праздный образ жизни Ирены, ее двусмысленные шуточки с адъютантом и то, что Ирена курила, наполняя пепельницу окурками, красными от губной помады. На другой день она перебралась к Егору Андреевичу Дегтяреву. С женой его Маша близко сошлась еще в Спас-Подмошье, куда Дарья Ивановна приезжала каждое лето с детьми.
Дарья Ивановна встретила Машу, как самую близкую родственницу. Маленькая, кругленькая, быстрая, говорливая, она сновала из комнаты в комнату, что-то делала и в то же время успевала рассказать Маше, какие у нее славные ребятишки: Васенька, Ванечка и Катенька; она показывала их тетрадки и дневники с отличными отметками, их рисунки, а через минуту голос ее раздавался уже из ванной комнаты, где Дарья Ивановна стирала белье, потом из кухни, где на плите что-то бурлило и шипело, распространяя по комнатам вкусный запах.
— Мой Егор Андреич и ребятишки не могут без мясного. Давай им и давай мяса, чисто тигрята какие. У Егора Андреича работа тяжелая — все возле горячего железа, ему питание надо хорошее. Так у меня и уходит весь день на заботы: то на базар, то по дому, к вечеру без ног остаюсь, — говорила Дарья Ивановна, а сама улыбалась, и видно было, что ей приятно бегать, хлопотать, «оставаться без ног», — в этом она видела великий смысл своей жизни. — Детей своих вырастить, в люди произвести — самое превеликое дело. Есть такие матери: детей нарожают, а сами с портфелишкой на службу — и вся их забота, а ребятишки на улице шляются, то под трамвай попадают, то безобразничают… Я бы таких матерей со службы выгоняла. Иной раз и книжку прочитать не управишься. Ну, верно, возле детей трудно: зато радостно мне, что все детишки учатся, вся одежа вымыта, все заштопано, зашито аккуратненько. И про меня даже в школе говорят: пример, мол, вы, Дарья Ивановна, для матерей. Старшенький мой, Никитушка, при университете оставлен, по научной линии пошел, — все профессора удивляются. Никитушка планету на небе открыл какую-то, а ему с Петрова дня нынче только двадцать пятый пойдет… Широко разросся дегтяревский корень. Вот и Володенька Николая Андреича далеко пойдет, — сказала Дарья Ивановна.