Антон Якименко - Прикрой, атакую! В атаке — «Меч»
— Товарищи! — внезапно восклицает наш секретарь. — Несколько дней назад комсомольцы Черкашин и Демин подали заявления с просьбой принять их в партию. Есть предложение провести бюро…
Всегда он так, Саша Рубочкин, неожиданно, страстно и, главное, вовремя умеет направить порыв людей. Грамотный, любящий дело политработник, он всегда в коллективе, знает каждого, а в пилотах души не чает. И летчики любят Сашу, уважают за объективность, деловую принципиальность, теплую дружбу.
Все соглашаются с Рубочкиным — какая разница, где и когда заседать, если это нужно для дела. Не раз бюро проходило прямо на самолетной стоянке, между боевыми вылетами. Бывало и так, что летчик, принимаемый в партию, по тревоге прыгал в кабину своего самолета, взлетал, дрался с противником, и все его ждали, а когда он возвращался, Рубочкин, будто ничего не случилось, говорил: «Продолжим нашу работу, товарищи…» Фронтовая обстановка не только не снижала торжественность момента, наоборот, углубляла его. Так бывало и раньше. Вспоминаю 1939 год, Халхин-Гол. Меня принимали в партию тоже на самолетной стоянке, у крыла И-16. В авиации это стало почти традицией.
И вот бюро заседает. Все идет своим чередом, по порядку. Поручившихся Рубочкин называет на память. Черкашин и Демин рассказывают свои биографии, свой жизненный путь, который легко уместится на половине листка школьной тетрадки. Выступают члены бюро. Не ведется лишь протокол. «Завтра оформим, — сказал секретарь, — это не главное…»
Верно, главное — в людях. Что они скажут сегодня. И что они сделают завтра.
— Если завтра будет воздушный бой и «юнкерсы» не свернут, я пойду на таран, — сказал Черкашин.
— Я тоже пойду на таран, — сказал Демин, — чтобы о нашем полку не только не говорили, даже не думали плохо.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Думал об Иванове, севшем на той стороне Днепра. Что с ним? Ранен, погиб, а может, оказался у немцев. Не очень-то легко приземлиться, если земля исковеркана взрывами бомб и снарядов, если на каждом шагу разбитые танки, орудия. При посадке можно с ними столкнуться, можно попасть в воронку, перевернуться, сгореть…
А больше всего размышлял о случившемся в этот день: о звене Воскресенского, о бомбах, упавших на Бородаевку, о разговоре с генералом Подгорным. Как и всегда, внешне он был спокоен, но чувствовалось: все в нем кипит. «Если завтра на плацдарм упадет хотя бы одна немецкая бомба, — предупредил меня генерал, — тот, кто пропустит фашистов, и тот, кто пропустил их сегодня, пойдут под суд трибунала».
Понимаю: Подгорный сказал сгоряча. Суд — не выход из положения, он не решает проблему. Надо что-то другое, нужны какие-то меры. Если бы Лева был виноват, допустил бы ошибку, тогда все просто. Подумай и сделай, как надо. А то ведь сколько ни думай, гарантии, что бомбы не упадут на плацдарм, нет. Вполне очевидно, надо увеличить число патрулей. Или за счет соседей, или за счет нашего полка. Больше ничего не придумаешь.
Таковы мои думы на завтра, утром я скажу о них командиру дивизии. А вдруг Тараненко меня не поймет? Или, больше того, не захочет понять? И в этом Лобахин ему поможет. Я уже убедился, что нужный, деловой рабочий контакт с командиром дивизии не имею не только я, но и другие мои коллеги.
На исходе рабочего дня, когда мы собрались здесь, на аэродроме, Василевский, комдив и начальник штаба пригласили к себе командиров полков. Это было в лесу, позади самолетной стоянки. На старом обугленном пне лежал огромный арбуз. Тараненко разрезал его.
— Угощайтесь…
Угощаемся. «На закуску взыскания», — думаю я, и арбуз застревает в горле. Молчу. Молчат и мои коллеги.
У всех, видно, кошки скребут на душе, всем насолил Лобахин. Нет настроения, нет радости встречи. А не так уж часто мы собираемся вместе. В основном встречаемся в воздухе.
— В чем дело, товарищи? — спрашивает Тараненко. — Почему нет настроения?
Молчим. Вижу, Лобахин забеспокоился. Ведь это не шутка — «выговор» командиру авиачасти. Не шутка, если командиры полков при встрече с командиром дивизии молча сидят на пнях, уставившись в землю. Понимаю Лобахина: разговора боится, объяснений. Командир у нас молодой и по опыту работы, и по возрасту — тридцать от силы, вот Лобахин его и опутал, представил нас в невыгодном свете. И теперь, как я понимаю, комдив решил разобраться. Не может же быть, чтобы все командиры полков были строптивыми, несерьезными, невоспитанными.
— Якименко, в чем дело?
Чуть было не сорвалось с языка, однако сдержался. Чувствую, неподходящий момент для объяснений. Базар получится. Я — на Лобахина. Он на меня. Нет, надо один на один. По-серьезному, по-партийному надо контакт налаживать.
— Самолетов мало, товарищ полковник. Еще неделя, и воевать будет не на чем, — отвечаю комдиву.
Правильно в общем-то говорю. Пожалуй, это одна из главных причин моей удрученности. Недоброе отношение начальника штаба не причина, чтобы я расслаблялся, вешал голову, падал духом. Так я думаю. Но Лобахин не понял меня, он, очевидно, думал, что разговор о нехватке машин — начало выяснения отношений и, вижу, решил помешать.
— Товарищи офицеры! Командир дивизии приглашает вас ко сну.
Вот это «воспитанность»! Разгонять людей от имени командира дивизии и в его же присутствии.
— Я никуда их не приглашаю! — пока спокойно, но, чувствуется, уже накаляясь, говорит комдив. — Я хочу с ними разговаривать.
Молчим. Тягостное молчание длится минуту, вторую, третью…
— Товарищи офицеры! Командир дивизии приглашает вас ко сну, — повторяет начальник штаба.
Полковник взбешен. Кричит:
— Если вы можете спать в такую минуту, идите…
Нет, не получился у нас разговор. Не налаженным остался контакт, натянутыми — отношения. А контакт между командиром и его подчиненными — великое дело. Всегда. А в военное время тем более. Надо друг друга знать, особенно слабые стороны (нет ведь людей идеальных), чтобы учесть их в напряженный момент обстановки, когда легко ошибиться.
Плохо, если командир полка не может прийти к командиру дивизии, не может открыть ему душу, как старшему другу, товарищу, найти у него поддержку, добрый совет. А ведь это нужно для дела, для службы. Я представляю, как было бы трудно Зотову, Чувилеву, инженеру полка Виноградову, парторгу Саше Рубочкину, замполиту Вергуну Михаилу, если бы я, командир авиачасти, не был для них хорошим товарищем, добрым советчиком, другом. И особенно в те минуты, когда человек переносит моральную травму, когда человеку нужна настоящая помощь.
Представляю, как трудно было бы летчикам, если бы их командиры Зотов и Чувилев видели в них только лишь подчиненных, но не видели боевых друзей.
Вот откуда она, пресловутая фраза: «Замкнулся, ушел в себя». И особенно это касается молодых, начинающих летчиков. Замкнулся… А почему, позвольте спросить. Потому что в тяжкий душевный момент не было рядом друга, чуткого командира, некому было излить душевную горечь.
А получается так. Растерялся летчик в бою, допустил небольшую ошибку, и вот результат: или пришел на избитой машине, или покинул ее с парашютом. Надо бы с ним разобраться, случай сделать предметным уроком, чтобы летчик все понял, все учел бы в дальнейшем. А вместо разбора боя, вместо анализа командир бросает одно только слово: «Слабак», а то и похуже. И летчик опять попадает в беду. И вот результат: или он сбит, или «замкнулся», перестав верить в себя, самолет, друзей.
Эх, Лобахин, Лобахин… Вижу теперь: немало ты сделал, чтобы поссорить командиров полков с командиром дивизии, чтобы они «замкнулись», чтобы «ушли в себя». Для чего тебе это нужно? Чтобы держать нас в «узде», как ты иногда выражаешься? От имени командира дивизии? Но командиры полков не хуже тебя понимают суть дисциплины, не меньше тебя чувствуют ответственность. Мы и бойцы, Лобахин, мы и организаторы боя. Комдиву это известно, и, хочешь ты или не хочешь, мы с командиром друг друга поймем.
* * *И вот утро… Заработала фашистская артиллерия, послышались взрывы снарядов, вой мин. Потом загудело небо: пошли армады бомбардировщиков. Очевидно, в этот день фашисты решили ликвидировать наш плацдарм, сбросить храбрецов в мутные воды Днепра. Мы уже сделали несколько вылетов, каждый с воздушным боем, и в воздух снова ушла восьмерка из группы «Меч». Ее увел капитан Чувилев.
Сегодня на Орлике кто-то другой. Может, комдив, может, и сам Подгорный, а я у себя в полку периодически вылетаю в бой или нахожусь у радиостанции, слушаю. Эфир забит до отказа. И вдруг не в эфире, а здесь, у самого уха, до боли знакомый голос:
— Товарищ командир! Прибыл…
Гляжу — Иванов. Худой, грязный, оборванный. Вернулся пропавший! Обнимаю его, прижимаю к себе. Рад несказанно. А он еще больше рад — домой же вернулся, к своим, к боевым друзьям. Но вижу, чувствует себя виноватым. Понимаю, есть от чего: увлекся в бою, фашиста под хвост пустил. Смешно мне немножко и очень приятно: переживает ошибку даже в такую минуту. Настоящий боец, орел. Обнимаю его за плечо: