Энтони Дорр - Весь невидимый нам свет
Две банки
Мари-Лора просыпается: игрушечный домик прижат к груди, дядюшкино пальто взмокло от пота.
Уже рассвело? Она взбирается по лестнице, приникает ухом к люку. Воздушной тревоги уже не слышно. Может быть, пока она спала, дом сгорел до основания. Или она проспала последние часы войны и город уже освобожден. Наверняка на улицах люди. Добровольцы, пожарные, жандармы. Американцы. Надо всего лишь открыть люк и выйти через парадную дверь на улицу Воборель.
Но что, если в городе по-прежнему немцы? Что, если они прямо сейчас идут от дома к дому, расстреливая всех подряд?
Надо ждать. Может быть, Этьен уже бежит, запыхавшись, к ней на выручку.
Или съежился где-нибудь, обхватив руками голову. Видит демонов.
Или погиб.
Мари-Лора убеждает себя поберечь хлеб, но он и так уже немного зачерствел, а есть хочется ужасно, и вот уже она сама не успела заметить, как прикончила батон.
И зачем только она не взяла с собой книгу!
Мари-Лора обходит подвал, чувствуя сквозь чулки неровности пола. Вот свернутый в трубку ковер, из него пахнет опилками и мышами. Ящик со старыми документами. Керосиновая лампа. Закатывательная машинка мадам Манек. А вот, в дальнем конце полки под самым потолком, – два маленьких чуда. Полные жестяные банки! В кухне съестного почти не осталось – только крупа, пучок лаванды и две-три бутылки испорченного божоле, – а тут, в подвале, такое сокровище.
Горошек? Фасоль? Сладкая кукуруза? Только бы не растительное масло! Вроде бы банки с маслом меньше? Мари-Лора трясет их, но на слух ничего не определить. Интересно, могут ли там оказаться персики – белые лангедокские персики, которые мадам Манек покупала ящиками, чистила, резала на четвертинки и варила в сиропе. Вся кухня ими благоухала, у Мари-Лоры пальцы были липкие от сока. Упоительный праздник.
Две банки, которых не заметил Этьен.
Не надо слишком уноситься в мечтах – обидней будет разочарование. Горошек. Или фасоль. И то и другое – замечательно. Она убирает по банке в карманы дядюшкиного пальто, еще раз убеждается, что макет по-прежнему в кармашке платья, садится на сундук, сжимает в руках трость и старается не думать про мочевой пузырь.
Когда-то давно – ей было тогда лет восемь или десять – папа водил ее в Пантеон, где показывают маятник Фуко. На проволоке длиной шестьдесят семь метров, объяснял папа, качается медный шар с острым кончиком внизу, как у детской юлы, и то, что его траектория меняется со временем, безусловно доказывает вращение Земли. Однако тогда, стоя у ограждения, под свист летящего маятника, Мари-Лора из всех отцовских объяснений твердо усвоила одно: маятник Фуко будет качаться вечно. Даже после того, как она уйдет отсюда и заснет в своей кроватке. После того, как забудет о нем, проживет целую жизнь и умрет.
Теперь ей кажется, будто перед нею свистит этот маятник: огромный золотой шар, диаметром с бочку, безостановочно качается взад-вперед. Вновь и вновь прочерчивая на полу свою нечеловеческую истину.
Дом № 4 по улице Воборель
Пепел, пепел: снег в августе. Утром бомбардировка возобновилась, но сейчас, в шесть вечера, уже не бомбят. Где-то строчат пулеметы, звук – словно между пальцами пропускают нитку бус. У фельдфебеля фон Румпеля с собой фляжка, несколько ампул морфия и пистолет. По набережной. По дамбе к дымящимся стенам Сен-Мало. Мимо разбитого пирса, рядом с которым дрейфует кормой вперед полузатопленное рыбачье суденышко.
Улица Динан в Старом городе: груды камня вперемешку со ставнями, ветками, мешками, чугунными решетками и колпаками дымовых труб. Расколотые ящики для цветов, обгорелые оконные рамы и битое стекло. Многие здания еще дымятся, и фон Румпель уже несколько раз останавливался и переводил дух – даже несмотря на то, что держит у лица мокрый носовой платок.
Раздувшийся труп лошади. Кресло, обитое полосатым зеленым бархатом. Обрывки тента с надписью «Кондитерская». Из разбитых окон плещут занавески, в странном мерцающем свете это неприятно действует на нервы. Ласточки носятся туда-сюда, ища гнезда, которых нет; вдалеке кто-то кричит, хотя, может быть, это просто ветер. Многие вывески сорвало, их оборванные цепи сиротливо качаются в воздухе.
Сзади, поскуливая, трусит шнауцер. Никто не кричит из окон, не предупреждает, что тут заминировано. За четыре квартала фельдфебель встречает лишь одного человека – женщину перед тем, что еще вчера было кинотеатром. В руке у нее совок для мусора, щетки не видать. В открытой двери за ее спиной – ряды кресел, смятые обвалившимся потолком. Дальше экран, совершенно целый, даже не закопченный.
– Первый сеанс только в восемь, – говорит женщина, ошалело глядя на фон Румпеля.
Тот кивает и, хромая, проходит мимо. Улица Воборель засыпана битой черепицей. Над головой порхают обгорелые клочья бумаги. Чаек нет. Даже если дом сгорел, думает фон Румпель, алмаз по-прежнему там. Я выкопаю его из золы, как теплое яйцо.
Однако высокий дом стоит и даже не сильно пострадал. Одиннадцать окон на фасаде, почти все выбиты. Синие оконные рамы, буровато-серый гранит. Четыре из шести цветочных ящиков на месте. К двери прибит обязательный список жильцов:
М. Этьен Леблан, 63 года
М-ль Мари-Лора Леблан, 16 лет
Фон Румпель готов на любые опасности. Ради рейха. Ради себя.
Никто не препятствует ему войти. В воздухе не свистят пули. Иногда самое безопасное место – в центре циклона.
Что у них есть
Когда день и когда ночь? Единственный отсчет времени – по фонарю. Включился. Выключился.
В отраженном свете видно, как припорошенное пылью лицо Фолькхаймера склоняется над Берндом. «Пей», – произносят губы. Фолькхаймер прикладывает фляжку ко рту Бернда, и тени скачут по нависшему потолку, словно хоровод голодных привидений.
Бернд отворачивается. В глазах паника. Он пытается взглянуть, что у него с ногой.
Фонарь гаснет. Вновь падает тьма.
В вещмешке у Вернера тетрадь с детскими записями, одеяло и сухие носки. Три пайка. Весь их провиант. У Фолькхаймера еды нет. У Бернда тоже. У них только две фляжки с водой, обе наполовину пустые. Фолькхаймер нашел в углу ведро, где замочены малярные кисти, там на дне плещется немного жидкости, однако до чего надо дойти, чтобы к ней притронуться?
У Фолькхаймера в обоих карманах по ручной гранате модели М24. Длинная деревянная рукоятка и наполненный взрывчатой смесью стальной цилиндр на конце. В Шульпфорте мальчики называли их колотушками. Бернд уже дважды уговаривал Фолькхаймера бросить гранату в завал – может, удастся расчистить выход. Однако взрывать гранату в тесном подвале, под обломками дома, среди которых наверняка остались неразорвавшиеся 88-миллиметровые снаряды, – самоубийство.
У Фолькхаймера карабин «Маузер 98к» с полным магазином. Пять патронов. Больше чем достаточно, думает Вернер. Им хватит трех – по одному на каждого.
Иногда при выключенном фонаре Вернеру чудится другой свет, очень слабый. Возможно, он идет из-за обломков. Определенно в подвале становится чуть краснее по мере того, как наверху наступает закат. А непроглядная тьма – не такая уж непроглядная: Вернер проводит растопыренной ладонью перед лицом и почти уверен, что может различить пальцы.
Он думает о своем детстве, об угольной пыли, которая висит в воздухе, ложится на подоконники, забивается детям в уши и в легкие; только здесь, в этой дыре, пыль, наоборот, белая. Как будто он завален в глубокой шахте – в каком-то смысле это та же шахта, в которой погиб отец, и одновременно – ее противоположность.
Снова темнота. Снова свет. Перед Вернером материализуется припорошенное белым лицо Фолькхаймера. Погон на одном плече болтается. Лучом фонаря Фолькхаймер показывает Вернеру на две гнутых отвертки и коробку предохранителей.
– Радио, – говорит он Вернеру в здоровое ухо.
– Ты хоть сколько-нибудь спал?
Фолькхаймер направляет фонарь себе на лицо.
«Пока не села батарея», – говорят его губы.
Вернер мотает головой. Рацию не починить. Хочется закрыть глаза, забыть обо всем, сдаться и ждать, когда дуло карабина коснется виска. Однако Фолькхаймер намерен убедить его, что за жизнь стоит побороться.
Нить лампочки в фонаре горит желтоватым светом, уже слабее, чем раньше. Озаренный рот Фолькхаймера – красный на фоне черноты. «У нас мало времени», – говорят его губы. Здание наверху скрипит и стонет. Вернер видит зеленую траву, мотыльков, солнечный свет. Ворота летнего поместья распахиваются шире. Когда смерть придет за Берндом, что бы ей не прихватить заодно и Вернера? Чем ходить два раза туда-сюда.
«Твоя сестра, – говорит Фолькхаймер. – Думай про свою сестру».