Михаил Стельмах - Большая родня
Вот и село повеяло двумя крыльями, засинели дома; в темных окнах мигали блики серебра. Девушка встала с телеги и вдруг испуганно качнулась — видно, ноги занемели. Не заметил Дмитрий, как подхватил ее обеими руками, бережно поставил на землю.
За короткую минуту, когда перед глазами проплыло побледневшее от испуга и неожиданности ее лицо, скорее ощутил, чем увидел, насколько девушка лучше, чем ему казалось раньше. И больше всего нравились глубокие правдивые глаза, не омраченные двуличностью, как бывает у лицемерных людей, или которые за одной мыслью скрывают несколько других.
«Такие глаза не обманут. Словом захочет затаиться, а они выдадут правду», — ожили теплые чувства, как у брата к сестре после долгой разлуки.
— Чуть с телеги не свалилась — ноги пересидела. Ичь, как иглами колет. — Еще испуг не сошел с девичьего лица, а уже в голосе дрожала насмешка над собой. — Спасибо, Дмитрий Тимофеевич, что подвезли калечку.
— Когда еще захочешь пробить ногу — заранее скажи, я всенепременно выеду в поле, — улыбнулся.
— Конечно, было бы за кем… Доброй ночи! Пусть вам снится все хорошее.
— Все хорошее и ты.
— Такое вы скажете.
Наклонила голову и протянула навстречу парню руку, тряхнула кудрями и пошла опустевшей улицей. Тень от валка граблей отбивалась на девичьей блузке, качалась, будто зубцами расчесывала косы.
И долго на своей руке Дмитрий чувствовал касание несмелых кончиков пальцев и волнующее тепло.
…Данько неприветливо встретил Дмитрия.
— Чего бы это я так поздно шатался? Ты скоро мне скотину на одни косточки изведешь.
— Тогда их мощи в Киево-Печерскую лавру сдадите. Читали: на судебном процессе признались отцы, что мощи святых из костей скота изготавливались?
Данько аж подскочил на месте, будто его кто шилом кольнул:
— Вранье! Еще мне одно слово скажи — и трясцу, а не волы получишь!
— Меня трясца не берет. Сколько вокруг Буга в низинах ни ночевал, да хоть бы раз трепануло. — Вышел на улицу легкой упругой походкой. Безразлично было, что сзади ругался взбешенный Данько, а его жена тоже что-то обидное бросила вдогонку. После встречи с Югиной все казалось несравненно хорошим, и на душе был такой покой, как в те минуты, когда с радостью заканчиваешь желанную работу.
Мать ждала его, дождаться не могла.
— Да задержался же ты, Дмитрий.
— Задержался? А я и не заметил, — улыбнулся, только так, что вздрогнула складка у губ на правой щеке, даже нижнюю губу поджал к верхней, чтобы не заметила сдержанного волнения. Да разве спрячешься от всевидящего ока, утаишь что? Уже когда он входил во двор и посмотрел на нее, — ощутила, что легче стало на его сердце, и скупая радость, перемежаемая неусыпной заботой, заколыхалась в груди.
— Иди, сынок, ужинать.
Дмитрий пошел в хату, а она, освещенная лунным сиянием, стояла посреди двора, невысокая, упругая, с несогнутым станом. Из-под кички выбивалось две пряди волос и тенями облегали высокий лоб, заборонованный летами. Сквозь узорчатое тонкое полотно морщин еще тихо просматривалась увядающая красота, как в осенний день сквозь сетку паутины просматривается в тени калиновая гроздь.
XXІІІ
Огонь гаснул, и черные челюсти печи, как раскрытая пасть, светились красными зубьями угольков. Иногда синий зубчатый гребень пламени, пробиваясь снизу, проскочит по сизо-горячему углю, и тогда на стенах раскачивались три тени. Югина проворно бегала по хате, собирая на стол миски и ужин. В углу под образами сидел Иван, возле него Марийка, натруженная дневной работой и довольная, что, в конце концов, муж привез в овин яровые.
— Вот у меня уже и сердце встало на место — ни дождь не намочит полукопны, ни скот не растреплет.
— У тебя оно, сердце, такое: пятьдесят один год становится на место и столько же соскакивает, — студит похлебку в ложке Иван; и вытянутые трубкой губы шевелят обрубками коротких усов.
Но Марийка сегодня размякла, как воск, и даже не думает подколоть словом мужа. Конечно, урожай лежит в закромах, на поляне просо (сегодня под вечер ходили смотреть), хоть и жидкое, однако без голавля и метелки имеет большие. И вдобавок завтра воскресенье, можно встать позже, так как, говорил же тот, есть за кем отдохнуть: вырастила дочь бойкую, работящую.
— Садись ужинать, — ласково осветила взглядом всю фигуру своего единственного дитяти.
Югина примащивается возле матери.
— Вот если бы скотина, чтобы озимые после жатвы бросить в землю. Вишь, на раннем в этом году уродило, а на позднем — голой косой ткнуть. Всякая былинка, как человек, тепло любит, — осторожно несет из миски ложку Марийка.
— Хе. Даже баба может дело сказать, — прислушивается Иван.
— Может, неправду говорю?
— Кто же говорит? Вот наши с соза должны скоро получить скотину, инвентарь.
— Ну и что с того?
— Как что? И мы вовремя засеем.
— Таки не выписался? Обманул меня. Сколько тебе говорила!.. — поднимает голос.
— И не выпишусь. Ты мне эту трескотню оставь. Вот настропалили кулаческие подпевалы… Хватит ежедневно кланяться в ноги за свое кровное: вспашешь поле — отрабатывай, привезешь какую-то там копу — отрабатывай. Из леса ломаку притянешь — отрабатывай, — весь век отработки съели. Из старцев хочется выбиться. Не кривись, Марийка, ибо не поможет.
— Деды наши жилы — соза не знали, родители наши жилы — соза не знали, и мы без него проживем! — как заученное вычитывает Марийка и уже начинает постукивать рукояткой ложки по столу.
— Мы и без барской земли в долг жили, но не захотели так век коротать.
— Земля — одно дело, а соз — другое дело. На трясцу он мне сдался. Вишь, как люди негодуют на тебя. Никто скота не дает.
— Разве то люди? Это кулачье.
— Кулачье — не кулачье, а выписывайся.
— Нагадай козе смерть. Тебе не нужен соз, так Югине нужен. И ее сгноить на чужой работе хочешь? Пустишь на заработки, как сама когда-то чумела? Если мы и нутро, и жилы подорвали на чужом, так пусть хоть дети не обрывают. Хватит вечными батраками быть.
Знает Иван, чем сразить жену, и Марийка осекается, со вздохом посматривая на дочь.
— Смотри же, если не той, то выписывайся скорее.
— Еще что скажешь?
— Вы не бойтесь, мама, общее возделывание земли — только облегчение для нас. Это на комсомольском собрании докладчик из области говорил! — отзывается Югина и краснеет, что так неумело, неубедительно сказала. Неловко взглянула на отца, а тот, ободряя ее, кивнул головой. — В Ивчанце люди хорошо работают совместно. Очень хорошо. Не нахвалятся своей жизнью.
— Умная не на свои года стала. Выйдешь замуж, тогда хоть в коммунию записывайся. — Сердито уходит в другую хату.
— Хе! Значит, вместе будем, дочка, мать пугать, — улыбается Иван Тимофеевич. — Только не из очень пугливых она у нас. Драгун да и только. А про Ивчанку ты правильно сказала. По-новому люди начали жить. Дружно. Агроном помогает. Куда нашим урожаям до них.
Потянулся за свежей газетой. Загрубевшие пальцы осторожно, с приятностью развернули пахнущую бумагу, уже покрытую ворсинками пыли. Газета для Ивана Тимофеевича всегда была светлым праздником. Она не только соединяла его со всем миром, а поднимала над будничными хлопотами; не говорила, — пела наиболее дорогие слова, раскрывала те дороги, куда тянулся всей душой. В его глазах не обесценивались даже прочитанные газеты — к ним относился любовно и осторожно прятал куда-то подальше от ухватистых Марииных рук.
— Чего Софья к тебе прибегала? — шевельнулась запоздалая догадка, когда увидел молодежную страницу.
— В райком с нею пойдем.
— В райком?
— Нам будут вручать комсомольские билеты, — ответила с гордостью и волнением.
— В добрый путь, Югина. — Встал из-за стола, коренастый и торжественный. — Достойной будь, дочка. Чтобы не только родители гордились тобой. — Наклонился над девушкой, поцеловал в голову крепкими, перепеченными губами.
— Спасибо, отец, — признательным и сияющим взглядом посмотрела на него и крепко прижала к груди тяжелую наработанную руку отца; была она сейчас темная и теплая, как прогретая вечерняя нива. Нежным дыханием вызревшего хлеба веяло от нее. Югина даже сквозь блузку, у самого сердца чувствовала твердую резьбу работящих надежных жил. — Я так и знала: вы порадуетесь. Душа у вас такая… чистая, кроткая…
— Нет, дочка, — промолвил задумчиво. — Не кроткий твой отец. И не хочет таким быть. Не до того нам теперь. Оставим кротость старым бабушкам, которые собрались идти в далекий путь. А нам еще до крови надо биться за настоящую жизнь. С кулачьем воевать… Душа у меня, чтобы ты знала, шершавая, как холст — тот, который болящими пальцами выпрядался и ткался в бессонные нищенские ночи. И светлая у меня душа, как холст, отбеленный весенним солнцем. Наше государство с семнадцатого года белит его своим лучом.