Даниэль Клугер - Стоящие у врат
— Когда вы видели его в последний раз? — спросил Холберг.
— Накануне спектакля, — тотчас ответил отец Серафим. — Он пришел пригласить меня. Я обещал прийти, но, к сожалению, чувствовал в день спектакля слабость.
— В его поведении в тот день не было ничего необычного?
— Его поведение всегда было необычным, — заметил священник. — Я вам уже говорил. В тот день… Что-то было… — отец Серафим задумался. — Что-то… Да, насчет предательства предателя он спросил именно при нашей последней встрече.
— Вот как? И что же, по-вашему, это означало?
— Не знаю, — отец Серафим пожал плечами. — Он никогда не объяснял, что на самом деле имел в виду, когда задавал свои вопросы.
— Постарайтесь вспомнить, как именно он говорил о предательстве, — попросил Холберг. — И когда именно.
— В каком… Хорошо, я попробую вспомнить, — отец Серафим закрыл глаза. — Что-то… Кажется, он зачем-то вдруг вспомнил о своей давней поездке в Москву. Да. Он ведь прямо из Вены, чуть ли не на следующий день после купели уехал в Россию. Признаюсь, я был обескуражен и уже тогда подумал о том, что поторопился с обрядом. Новообращенный католик не находит ничего лучшего, как прямо из церкви отправиться в объятия безбожных коммунистов… — священник строго взглянул на нас, словно это мы сбили с толку покойного режиссера. — Да. И в тот день, накануне спектакля, он почему-то вспомнил о своей поездке. Сейчас… Как же он сказал? Нет, не помню, — разочарованно произнес он.
— Но вы уверены, что эта фраза была связана с воспоминаниями о Москве? — спросил Холберг.
— Да, мне кажется — да. Я почти уверен.
По проходу между нарами неторопливо прошелся высокий очень худой человек с белой повязкой на рукаве — здешний капо. Он очень сутулился, так что узкий длинный подбородок словно лежал на груди. Остановившись рядом с нами, он наклонился к отцу Серафиму и сказал громким шепотом — так, чтобы мы с Холбергом тоже услышали:
— Простите, святой отец, служба скоро закончится. Мне крайне неловко говорить, но пастор Гризевиус очень рискует… Не могли бы ваши гости покинуть это здание? Их приход насторожил и напугал некоторых… могут пойти разговоры…
— Да, разумеется, — отец Серафим тотчас поднялся. — Простите, господа, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством пастора Гризевиуса. Позвольте, я вас провожу. Если у вас есть еще вопросы, можете задать их по дороге.
Нам ничего не оставалось, как подчиниться. Капо наблюдал за нашим уходом с видимым облегчением.
На улице отец Серафим сказал:
— Я восхищаюсь пастором. Знаете, в отличие от меня, он мог остаться на свободе. С точки зрения нацистов, я-то — еврей, а вот в пасторе еврейской крови всего лишь четверть, еще его дед принял святое крещение. Сам он из Бремена, и когда в его городе новая власть начала гонения на евреев, он обратился к пастве с требованием всячески противиться этому. Закончилось все тем, что несколько молодчиков его избили — прямо в кирхе, в одно воскресенье. Избили зверски, так что он хромает по сей день. А прихожане, пока он лежал в больнице, переизбрали его, и пастором стал человек, лояльный нацистам… Когда мы с ним познакомились, он сам предложил мне воспользоваться помещением позади барака для воскресной мессы. Это было очень великодушно с его стороны… Да. Ему все происходящее кажется куда более чудовищным, чем в моем представлении, Или вашем. В отличие от него, я-то помню, что родители назвали меня не Серафимом, а Симхой… — священник покачал головой. — Мой отец отдал меня учиться в иезуитский колледж, а потом, когда я решил креститься и вступить в Общество Иисуса, сидел по мне шиву. Как по покойнику. А сейчас, когда я, исповедник ордена Иисуса, сопровождаю умершего христианина на кладбище, мне цепляют на одежду шестиконечную звезду, — отец Серафим взглянул на меня, потом на Холберга. — Знаете, — сказал он задумчиво, — оказавшись в Брокенвальда, я поначалу решил, что попал в ад. Но нет, нет… — он покачал головой. — Это не ад. Лишь его преддверье. Лимб. Помните «Божественную комедию»? Самый первый, не такой уж страшный круг. Да, господа, мы не в аду. Мы просто стоим у адских врат. И ждем, когда же они, наконец, откроются. Да. Так что вы хотели спросить?
— Вы знакомы с женой… я хотел сказать, с вдовой Макса Ландау? — спросил Холберг.
— Госпожа Ландау-фон Сакс бывала несколько раз на моих мессах, — ответил отец Серафим. — Но никогда со мной не разговаривала.
— И не исповедовалась? — уточнил г-н Холберг.
— Даже если бы исповедовалась, неужели вы думаете, что я рассказал бы вам о том, что узнал на исповеди? — отец Серафим нахмурился. — Но — нет, не исповедовалась. Хотя, полагаю, ей хотелось облегчить душу. До меня доходили слухи о том, что муж обходится с ней не лучшим образом. Чего эта женщина не заслужила, как мне кажется. Говорят, он всячески тиранил ее, даже пускал в ход руки. И это здесь, в Брокенвальде! Как же слаба добродетель… — он запнулся. — Простите, мы ведь говорим о покойнике. Да будет милостив к нему Господь.
— Вы знали, что он смертельно болен? — спросил Холберг.
Священник удивился:
— Смертельно болен? Макс Ландау? Впервые слышу! Он всегда выглядел достаточно бодро. Исхудавшим, правда, но ведь это — отличительная черта всех нас. И почти всегда был весел, даже вопросы свои задавал весело. Правда, была в этой веселости изрядная доля злости. Смертельно болен… Странно, очень странно… Но ведь умер он не от болезни?
— Его убили, как я уже сказал, — ответил Холберг. — Ударом ножа в сердце. Очень точный удар, должен заметить… Значит, госпожа Бротман не говорила вам о болезни своего крестника?
— А она знала? Нет, ничего и никогда не говорила, — отец Серафим остановился. — Господа, я вас оставлю. Пастору Гризевиусу может понадобиться помощь. Кроме того, мы по воскресеньям играем в шахматы.
Но едва он сделал шаг по направлению к бараку, как мы получили подтверждение того, что местный капо волновался не зря. На улицу вдруг въехал крытый грузовик, из накрытого брезентом кузова которого высыпали десятка полтора «синих». Нас грубо швырнули в сторону с криком: «Лицом к стене! Ноги расставить! Руки на затылок!» Мы подчинились с возможной быстротой, но это не спасло от нескольких чувствительных ударов дубинками.
Уткнувшись лицом в сырую ноздреватую поверхность стены, я мог лишь догадываться, что происходит в бараке пастора Гризевиуса.
— Я выполняю приказ председателя Юденрата! — услышал я голос г-на Холберга. — Вот предписание, извольте прочитать!
Осторожно, чтобы не вызвать малоприятной реакции полицейских, я повернулся в эту сторону. Холберг стоял у стены, подняв одну руку вверх, а вторую протягивая грузному человеку в штатском, видимо, распоряжавшемуся облавой. Кроме него, рядом с нами стояли еще двое «синих». Отца Серафима не было.
Штатский, с недоверчивым лицом, выхватил у Холберга бумагу.
— Гм-м, расследование, вот как… — процедил он, пробегая ее глазами. — Хотите сказать, что здесь вы занимались именно этим? Хорошо, опустите руки, — ему явно не хотелось отпускать подозрительного типа в пестром пальто, но документ за подписью председателя Юденрата Шефтеля и начальника полиции Зандберга заставлял его это сделать. Он еще раз прочитал документ, сложил его и вернул Холбергу. — Ладно, убирайтесь отсюда.
— Минутку, — сказал Холберг, пряча бумажку. — Этот господин, — он указал на меня, — мой помощник. Я не уйду один. Прошу немедленно освободить его.
Полицейский начальник смерил меня тяжелым взглядом.
— Удостоверение, — приказал он. Я осторожно опустил руки и предъявил картонное удостоверение с фотографией и печатью Юденрата. Он повертел ее в руках, буркнул: — Вы тоже свободны.
В это время полицейские вывели из барака пастора Гризевиуса и еще несколько человек. Лицо Гризевиуса было разбито в кровь, остальные выглядели не лучше. Их бесцеремонно затолкали в машину, где, как я заметил, уже находился отец Серафим. Католический священник выглядел не лучше лютеранского. Несколько полицейских быстро затянули брезент, один из них сел в машину. Грузовик с натужным ревом поехал в сторону центра.
Те полицейские, которым не хватило места в кузове, последовали за ним по мостовой, громко переговариваясь между собой. Некоторые подозрительно поглядывали в нашу сторону. Штатский с повязкой на рукаве остался у дверей здания.
— Пойдемте, пойдемте, Вайсфельд, а то нам снова придется объясняться с кем-нибудь, — сказал мой друг.
Но я все еще не пришел в себя от пережитого шока. Лицо полицейского начальника сейчас, после отъезда грузовика, приобрело вполне человеческое выражение. Я рискнул подойти к нему и спросить, в чем причина облавы.
— Приказ коменданта, — нехотя ответил он. — Евреям запрещено исповедание христианской веры, а также организация и посещение богослужений. Юденрату велено пресечь подобные вещи. Христианами могут оставаться только арийцы, проживающие в гетто, и лица смешанного происхождения. Все остальным настоятельно рекомендуется вернуться в лоно иудаизма, — он говорил словно по писаному. И добавил, с насмешкой в голосе: — Приобщение к христианству может создать у евреев иллюзию освобождения от принадлежности к своей расе. А этого допускать не следует. И вообще: не стоит грязными еврейскими ртами осквернять чистейшее имя Господа нашего, Иисуса Христа, евреями же и распятого.