Николай Чуковский - Рассказы
— Как? Как вы сказали? — спросил Криницкий, поражаясь и волнуясь все больше.
— Людям не умеем доверять, — повторила она. — И оттого мучаем и мучаемся.
— Нет, позвольте, позвольте, — торопливо перебил ее Криницкий, совсем забываясь от волнения. — Что значит — не умеем? Разве все достойны доверия?
Но тут далеко, в конце длинного наклонного прохода, связывавшего эту врытую в землю избу с поверхностью, стукнула наружная дверь, и все повернули головы, прислушиваясь.
2Когда далекая наружная дверь распахнулась, гул взрывов сразу стал громче. Потом дверь захлопнулась и раздались тяжелые шаги, гремевшие по дощатому настилу наклонного прохода.
Елена Андреевна поспешно встала. Она оказалась среднего роста, даже скорое маленькая. Ноги ее тонули в громоздких, неуклюжих кирзовых сапогах. Топорщившаяся шинель сидела на ней, как большой мешок. Но движения у нее были легкие. Она бесшумно скользнула в сторону от стола, от света, и сразу стала почти невидимой, так как большая часть землянки была погружена во тьму.
А между тем гремящие шаги приближались. Дверь открылась, и вошел крупный мужчина в мокром кожаном реглане.
Ему пришлось нагнутся, чтобы не стукнуться лбом о притолоку. Войдя, он остановился и зажмурился от света. Он жмурился, а все его молодое, широкое, румяное лицо расплывалось в улыбке. Он казался почти толстяком — плечистый, широкий в кости, добродушный, здоровый. Черты лица у него тоже были крупные, особенно нос, бесформенный и мясистый. Капельки дождя блестели в его густых черных бровях, и теперь, когда он улыбался, на его левой щеке ясно была заметна ямочка.
— А, Григорий Осипович! — сказал капитан Гожев. — Что ты поздно сегодня?
— Правую рефугу — в щепки. Прямое попадание, сволочь. Я поставил туда плотников.
— А как ремонт? — спросил Гожев.
— Идет. Там сейчас Сидоров мотор налаживает. Я посплю часа четыре, потом пойду к нему, и мы мотор поставим. К утру будет как игрушка… Люблю поспать, когда время есть! Могу спать при любых обстоятельствах.
— Это признак здоровья, — сказал Гожев.
— Не жалуюсь.
Он говорил быстро и громко, все еще оживленный работой, от которой только что оторвался. Говори, он скинул с себя реглан и бросил его на свою койку, несомненно собираясь укрыться им. Повернувшись, он внезапно заметил Криницкого и уставился на него.
— А у нас гость, — сказал Гожев. — Что же ты не здороваешься, Гриша? Вот. Журналист. Из газеты.
Криницкий привстал и пожал большую руку с широкой ладонью.
— Кривошеин.
— Завойко. Инженер по ремонту. Из Ленинграда? Прилетели? Я видел, как садился У-2. В столовой уже были?
— Я предлагал зайти в столовую, хотя ужин уже кончился, — сказал Гожев. — Но товарищ интендант не захотел, говорит — ужинал перед вылетом. Мы с Чирковым привели его к нам, потому что койка Терехина свободна, Терехин сегодня почует в Кронштадте.
— Вот теперь вы нам все расскажете, — сказал Завойко. — А то мы сидим здесь безвыходно и ничего, кроме грязи да елок, не видим. Как там в Ленинграде сейчас с продовольствием?
Он присел на свою койку, чтобы стянуть с себя сапоги, и только тут внезапно увидел Елену Андреевну.
Он вскочил. Опять сел. Опять вскочил. Большое лицо его быстро бледнело.
— Кхе-кхе… — донеслось из угла.
Завойко хотел что-то сказать, но не мог совладать с дыханием. Выражение его глаз, казавшихся совсем темными на побледневшем лице, менялось с удивительной быстротой, переходя от восторга к тревоге, к испугу и опять к восторгу.
— Я не знал, что вы здесь… — выговорил он наконец сдавленным голосом.
— Да, я здесь и сейчас ухожу, — сказала Елена Андреевна сухо.
— Уже! — воскликнул он с откровенным отчаянием.
Он глянул в лица мужчин: не поддержит ли его кто-нибудь, не уговорит ли остаться? Но никто не пришел ему на помощь. Один только капитан Гожев сказал неуверенно:
— Еще час ранний…
— Мне пора, — ответила она все так же сухо и двинулась к двери. — Вы спать хотели. Зачем вам мешать? Не собираюсь.
— Я вовсе не хочу спать! — воскликнул Завойко пылко. — Я не буду спать! Я пойду вас проводить!
И он стал торопливо накидывать на себя свой кожаный реглан.
— Нет, вы не пойдете меня провожать, — сказала она твердо. — Вы будете спать. Вы можете спать при любых обстоятельствах. Это признак здоровья.
Лицо Завойко из белого стало малиновым — такая явная насмешка была в ее словах. Он попятился и снова сел на свою койку, озираясь с беспомощным и несчастным видом.
— Меня проводит старший лейтенант Устинович, — продолжала Елена Андреевна.
Она повернулась к тому темному углу, где сидел человек, изредка произносивший «кхе-кхе», и проговорила совсем другим голосом — мягким, ласковым, каким разговаривают с детьми:
— Сергей Филиппыч, ведь вам сейчас на дежурство, нам почти по дороге…
Старший лейтенант Устинович, сидевший в темпом углу, опять сказал только «кхе-кхе», но мгновенно поднялся и вышел на свет. Криницкий впервые увидел его. Это был еще очень молодой человек, среднего роста, узкоплечий, хилого сложения, белокурый, в очках, с изможденным, нездоровым лицом. На его желтоватых впалых щеках дрожали два пятнышка румянца, появившиеся, по-видимому, от волнения. Он снял свою шинель с гвоздя на стене и стал торопливо надевать ее, не попадая в рукава.
Елена Андреевна повернулась к Гожеву, выпрямилась, сдвинула каблуки кирзовых сапог.
— Разрешите идти, товарищ капитан? Гожев кивнул.
Она уже открыла дверь, но вдруг обернулась и взглянула на Чиркова.
— А уж вы, товарищ политрук, ни за что не пошли бы меня проводить, я знаю, — сказала она.
— Разумеется, не пойду, — ответил Чирков.
— Вы принципиально женщин не провожаете или только потому, что я ниже вас по званию? — спросила она.
— Нет, я вас не провожаю потому, что вы — это вы, — ответил Чирков.
Услышав этот презрительный, полный откровенной вражды ответ, она опустила голову и сказала беззлобно, с огорченном:
— Как это все грустно…
И вышла, сопровождаемая Устиновичем.
3На аэродроме действительно «жили ползком», как говорил Гожев.
Немцы обстреливали аэродром всякий раз, когда на него садился самолет. И когда самолет с него взлетал. И когда на ближних участках фронта что-нибудь происходило. И когда только опасались, что может что-нибудь произойти. И просто по часам — на рассвете, в обед, на закате. Иногда в полночь, иногда позже. И уж начав бить, били долго, упрямо, заново и заново перемешивая взрывами песок, дерн, хвою, бревна, камни, сучья, сосновые шишки.
Летное поле было устроено прошлой осенью на бывшем выгоне деревни. Жители деревни давно разбежались, а избы их врыли глубоко в землю, превратив в землянки. Все это изобрел Гожев: возле каждой избы вырыли яму, потом в яму по наклонному деревянному пастилу скатили избу, целиком, со всем, что в ней было, — с русской печью, полатями, лавками, столами; потом покрыли избу пятью накатами бревен и засыпали сверху песком.
И деревня теперь снаружи казалась двумя рядами песчаных бугорков, над которыми в холодные дни вились столбики дыма. Внутри, в избах, все оставалось по-прежнему: возле печей стояли ухваты и горшки, в углу висели иконы, на стенах — семейные фотографии, и только заколоченные досками окна напоминали, что кругом земля. В этой вечной подземной тьме вот уже год шла почти вся жизнь тех, кто служил на аэродроме.
Здесь, под Ленинградом, да и всюду на севере, линии фронтов установились еще прошлой осенью и с тех пор почти не менялись. В минувшее лето — второе лето войны — главные битвы перекинулись на юг, на Украину, к Дону. До тех мест отсюда были тысячи километров, и сведения о том, что там совершалось, доходили скупо и кратко. Но основное знали: там в тяжелейших боях наши войска продолжали отходить, оставляя город за городом, и вот уже вся Украина захвачена немцами, и Дон перейден, и битва кипит уже возле самой Волги, под Сталинградом, где происходит что-то пока еще не совсем ясное, но чрезвычайно важное. И служившие на аэродроме следили за всем, что совершалось там, с напряженным вниманием; исполинская трагедия воины, распадавшаяся для миллионов отдельных людей еще и на миллионы отдельных трагедий, поглощала все их душевные силы. Но говорили между собой об этом они довольно мало. Они наверняка знали, что неизбежно придет и их час, что великая битва перекинется и сюда, и были готовы к этому часу. А тем временем их жизнь, твердо сложившаяся за год, была до предела занята ежедневным тяжелым трудом: выравниванием летного поля, которое каждый день заново перепахивали снаряды, закапыванием в землю запасов горючего, заправкой и ремонтом самолетов — постоянным ремонтом, потому что наши самолеты, поврежденные в боях над захваченной врагом территорией, чаще всего садились именно на их аэродром как самый близкий к линии фронта. И люди здесь работали так же, как и жили, — «ползком», чтобы осколки снарядов перескакивали через спины. И после почти каждого артиллерийского налета по аэродрому расползалась весть о чьей-нибудь смерти.