Хорхе Семпрун - Долгий путь
Зигрид тоже ничего не знала или, вернее, не хотела знать. Я встречал ее в бистро по соседству с домом, где я жил, иногда перебрасывался с ней двумя-тремя словами — если не ошибаюсь, она позировала для модных журналов. И я забыл толпу веймарских женщин в весенних туалетах перед корпусом № 50, где американский офицер рассказывал им про развлечения фрау Ильзы Кох, а потом впустил их внутрь и показал изысканную татуировку на человеческой коже, обработанной под пергамент, которой обтянуты абажуры из коллекции фрау Ильзы Кох. Да, я все это забыл и когда встречал Зигрид в бистро по соседству с моим домом, я любовался ее красотой. Но вот однажды вечером мы оказались за одним столиком, а как раз в этот вечер у меня было такое чувство, точно я очнулся от сна, точно вся жизнь — все десять лет, протекшие после возвращения из этого пути, были сном. Может быть, очнувшись от сна, который я называл своей жизнью после возвращения из этого пути, я выпил лишнее. А может, я еще не был пьян, когда заметил, что Зигрид сидит за моим столиком, но уже знал, что буду пьян. А может, выпивка тут вовсе ни при чем, может, зря я ищу какую-то внешнюю, случайную причину тоски, которая вновь всколыхнулась во мне. Как бы там ни было, я пил коньяк, слышал гул разговоров и увидел Зигрид.
— Gute Nacht, Sigrid, — говорю я ей. — Wie geht’s dir?[29]
У нее стриженые волосы и зеленые глаза. Она смотрит на меня с удивлением.
— Du sprichts Deutsch?[30] — спрашивает она.
Я улыбаюсь. Еще бы, как мне не знать немецкого.
— Selbstverständlich[31], — говорю я.
Я мог знать немецкий, а мог и не знать, но ей я говорю, само собой — знаю.
— Wo hast du’s gelernt?[32] — спрашивает девушка.
— Im Kazet[33].
Это неправда, я выучил немецкий не в лагере, я знал его раньше, но мне хочется донять эту девчонку.
— Wo denn?[34] — переспрашивает она с недоумением. Видно сразу — она не поняла.
Видно сразу — она не знает, что этими двумя буквами — KZ — называли у нее на родине концентрационные лагеря, что так называли их ее соотечественники, которые провели в них по десяти, а то и по двенадцати лет. Очевидно, она слыхом об этом не слыхала.
— Im Konzentrationslager. Schon davon gehört?[35] — спрашиваю я.
Я спрашиваю, слыхала ли она про концлагеря, — она пристально глядит на меня. Потом берет сигарету, закуривает. — Что это на тебя нашло? — спрашивает она по-французски.
— Ничего.
— Для чего ты это спрашиваешь?
— Чтобы знать, — говорю я.
— Что знать?
— Все. Не знать — слишком легко, — говорю я.
Она курит и молчит.
— Или прикидываться, будто не знаешь.
Она молчит.
— Или забыть. Забыть — слишком легко.
Она курит.
— Ты, например, могла бы быть дочерью доктора Хааса, — говорю я.
Она качает головой. — Я не дочь доктора Хааса.
— Но ты могла бы быть его дочерью.
— А кто такой доктор Хаас? — спрашивает она.
— Надеюсь, что его уже нет.
— В таком случае кто он был?
— Молодчик из гестапо.
Раздавив недокуренную сигарету, она смотрит на меня.
— За что ты на меня взъелся? — говорит она.
— Я не взъелся, я просто спрашиваю.
— Думаешь, я позволю тебе хамить?
— Ничего я не думаю. Я спрашиваю.
Она берет другую сигарету, закуривает. — Ну, валяй, — говорит она. И смотрит мне прямо в глаза.
— Так твой отец не доктор Хаас?
— Нет, — отвечает она.
— Он не служил в гестапо?
— Нет, — говорит она.
Она не отводит глаз.
— Так, может, он был эсэсовцем? — спрашиваю я.
— Тоже нет.
Тогда я начинаю хохотать — хохочу до упаду.
— Еще бы, и нацистом он никогда не был, — говорю.
— Не знаю.
Но тут мое терпение лопнуло.
— Как же, — говорю. — Вы ничего не знаете. Никто теперь ничего не знает. И гестапо на свете не было, и эсэсовцев не было, и дивизии «Мертвая голова» тоже. Все это мне приснилось во сне.
Впрочем, в этот вечер я уже не могу разобрать, что мне приснилось: то, что было раньше, или то, что происходит теперь.
— «Не пробуждайте нынче ночью спящих», — говорю я.
— А это что? — спрашивает Зигрид.
— Стихи.
— Таких коротких стихов не бывает, — говорит она. Я улыбаюсь ей.
— Die deutsche Gründlichkeit, die deutsche Tatsächlichkeit[36]. Туда их растуда, ваши немецкие добродетели!
Она чуть заметно краснеет. — Ты пьян, — говорит она.
— Еще нет.
— Но при чем тут я?
— Ты?
— Отчего ты взъелся на меня? — допытывается она. Я отпиваю глоток из второго стакана, который мне подали. — Потому что ты — это забвение, потому что твой отец не был нацистом и вообще нацистов отродясь не бывало. И Ганса они не убивали. И не надо пробуждать нынче ночью спящих.
Она качает головой. — Ты опьянеешь, — говорит она.
— Я никогда не пьянею.
Допиваю второй стакан, заказываю третий.
Какие-то люди входят и выходят, какие-то девицы громко хохочут, музыка, звон стаканов — до чего ж сумбурен этот сон, куда я угодил после пробуждения. Что бы мне такое сделать?
— Почему ты грустный? — спрашивает Зигрид.
Я пожимаю плечами.
— Я не грустный, — говорю я. — Что значит грустить?
— Ну несчастный.
— А что такое счастье?
— Я говорю: несчастный. Не счастливый, а несчастный, — говорит она.
— Разве это не одно и то же?
— Конечно, нет.
— А по-моему, то же самое, только наизнанку.
— Ничего подобного, — говорит Зигрид.
— Ты меня удивляешь, Зигрид. Ты не дочь доктора Хааса, а разбираешься в таких вещах.
Но она не хочет менять тему разговора.
— Никакая это не изнанка, — говорит Зигрид. — Это две совершенно разные вещи, счастье и несчастье.
— А что такое счастье, Зигрид? — спрашиваю я, а сам думаю, смог ли бы я ответить на этот вопрос.
Затянувшись сигаретой, она размышляет.
— Это когда по-настоящему чувствуешь, что живешь.
Отхлебнув коньяку, я гляжу на нее.
— Когда с такой остротой чувствуешь, что живешь, ну хоть кричи, — говорит она.
— Пожалуй, — говорю я. — От боли.
Ее зеленые глаза смотрят на меня с неподдельным удивлением. Видно, она не может взять в толк, каким образом уверенность в том, что ты живешь, чувство полноты бытия может иметь какое-то, хотя бы самое косвенное, отношение к мукам бытия.
— Например, по воскресным дням, — говорю я.
Она ждет продолжения — его не будет.
— Warum am Sonntag?[37]— допытывается она.
Может, она и впрямь ничего не знает, может, она и впрямь не догадывается, что такое воскресные дни на лесной опушке у колючей проволоки, когда за нею видна деревня, над которой стелется мирный дымок, и петляет дорога, и тянется тюрингская равнина, богатая и плодородная.
— Давай лучше потанцуем, а потом я объясню тебе, что такое счастье. — Она с улыбкой встает, качая головой.
— Ты этого не знаешь, — говорит она.
— Чего этого?
— Про счастье, — говорит она. — Что такое счастье.
— Почему?
— Не знаешь — и все.
— А представь, что знаю, — это долина Мозеля.
— Вот видишь, — говорит Зигрид. — Ты все время вспоминаешь.
— Пожалуй, наоборот, я все время забываю.
— Не все ли равно, — говорит она. — Вспоминаешь, забываешь, но главное для тебя — прошлое.
— Ну и что?
Мы переходим в ту часть зала, где танцуют.
— А счастье, я тебе уже сказала, всегда в том, что сейчас, сию минуту.
Я держу ее в объятьях, мы танцуем, меня разбирает смех. — Твоими устами да мед пить, — говорю.
Я держу Зигрид в объятьях, это и есть то, что сейчас, но думаю я о том, что ей пришлось покинуть свою родину, свою семью из-за бремени того самого прошлого, которое она не хочет принимать на свой счет, — ни единой его частицы, ни хорошего, ни дурного, ни ради расплаты, ни ради урока, — наоборот, она старается стереть это прошлое чередой поступков, которые завтра ни к чему не обязывают, чередой дней, не имеющих связи с тем, что было вчера, — это просто дни, ночи, калейдоскоп дней и ночей, и конечно, здесь, в этих барах, среди всей это неприкаянной богемы никто не спросит с нее отчета, не потребует правды о ее прошлом, о прошлом ее семьи, ее родины, она с легким сердцем могла бы быть дочерью доктора Хааса и позировать для модных журналов, а по вечерам танцевать и наслаждаться счастьем, то есть острым ощущением того, что она живет.
— Ты слыхала про Арозу?
Она мотает головой — нет.
— Это в Швейцарии, — говорю я. — В горах.
— Раз в Швейцарии, значит, в горах, — рассудительно замечает она.
Что верно, то верно.
— Ну и что же там? — спрашивает она.
— В Арозе, в горах, есть шале, а на нем — на фасаде — красивая надпись готическими буквами.
Но Зигрид не проявляет особого интереса к разноцветной готической надписи на фасаде шале под горным солнцем Швейцарии.