Хорхе Семпрун - Долгий путь
— Нет, это не вода, — говорит парень из Семюра. — Ее в таких мисках не дают.
Поток увлекает нас к выходу.
— Давай поживее обратно в вагон, — шепчет мне парень из Семюра, — не то не видать нам наших мест у окна.
Спрыгнув на платформу, мы мчимся к одному из баков, вокруг которых беспорядочно толкутся наши спутники. Эсэсовец, командующий процедурой, злобно хмурится. Должно быть, ему не по нутру крики и беспорядок. Не знают дисциплины эти французы, должно быть, думает он. Осыпая нас бранью, он на всякий случай каждого, кто подвернется под руку, колотит по спине резиновой дубинкой. Мы торопливо хватаем белые миски — они в самом деле фаянсовые — и протягиваем раздатчику. Это не вода, не питье — какое-то вязкое варево. Парень из Семюра подносит миску ко рту.
— Сволочи! — говорит он. — Солонее морской воды!
Я тоже пробую — он прав. Эта мучнистая баланда просолена насквозь.
— Знаешь что, — говорит парень из Семюра, — пожалуй, лучше не есть этого дерьма.
Согласен. И мы отставляем наши миски нетронутыми. Один из немецких солдат удивленно вылупил на нас глаза.
— Was ist denn los?[27] — спрашивает он.
Я отвечаю, указывая на миски: — Viel zu viel Salz[28].
Он ошалело глядит нам вслед, качая головой. Видно, думает: нашли время привередничать.
Мы уже у самой двери в вагон, как вдруг слышим шум: свистки, визгливый хохот, выкрики. Я оборачиваюсь, парень из Семюра тоже. Группа немцев в штатском просочилась на платформу. Тут мужчины и женщины. Как видно, местные тузы, которым разрешили поглазеть на зверинец вблизи. Они хохочут до слез, размахивают руками, женщины истерически кудахчут. Мы не можем понять, что привело их в такое возбуждение.
— У, похабство! — бормочет мой спутник.
А дело, оказывается, в том, что парней во втором вагоне от нас раздели догола. Они торопливо выскакивают на платформу в чем мать родила, неловко прикрываясь руками.
— Это еще что за балаган? — спрашиваю я.
А немцы в восторге. В особенности штатские. Женщины подходят ближе — поглазеть на дикое зрелище, на голых мужчин, вприпрыжку бегущих по платформе, и хохочут-заливаются.
— Наверно, это ребята из того вагона, откуда пытались бежать, — говорит парень из Семюра. — Их не только разули, а вовсе без штанов оставили.
Похоже на то.
— У, суки, вылупились и рады, — с отвращением говорит парень из Семюра.
И мы вскакиваем в вагон. Но другие ребята оказались проворнее нас, они раньше вернулись в вагон, и все места у окон уже заняты. Все же мы проталкиваемся как можно ближе к ним.
— Стыда у них нет, — говорит парень из Семюра, — выставлять себя на посмешище.
Насколько я понял, он зол на парней, которые нагишом прыгали на платформу. И между нами говоря, он прав.
— Ты пойми, — твердит он, — ведь знали они, что эти гады устроят себе потеху. Остались бы в вагоне, и дело с концом.
Он качает головой, он возмущен. — Бывают ведь люди — не умеют себя держать, — говорит он.
Он прав. И на этот раз он прав. Отправляясь в такой путь, как наш, надо уметь себя держать и знать, чего держаться. И речь тут не только о достоинстве, а о самых практических вещах. Когда умеешь себя держать и знаешь, чего держаться, легче выдержать. Это проверено — выдерживаешь лучше. Потом мне пришлось убедиться, насколько он был прав, мой друг из Семюра. Когда он произнес эти слова на маленькой немецкой станции, я подумал: он прав, прав в принципе, подумал: да, дескать, во время такого пути, как наш, надо уметь себя держать. Но только потом, гораздо позже я на практике понял, насколько важен этот вопрос. Потом, в Малом карантинном лагере, глядя на Полковника, я часто вспоминал парня из Семюра. Говорили, что Полковник какая-то шишка из деголлевского Сопротивления, и, наверно, так оно и было, черт возьми, потому что с той поры он сделал карьеру, получил генерала, его имя часто мелькает в газетах, и когда оно попадается мне на глаза, я мысленно усмехаюсь. Потому что в лагере Полковник стал доходягой. Он и в самом деле не умел себя держать, он перестал умываться, он был готов на любую подлость ради лишней порции вонючей баланды. Позднее, увидев фотографию Полковника, уже в генеральском чине, напечатанную в газете по случаю какой-то официальной церемонии, я не мог не подумать о парне из Семюра, о мудрости его бесхитростных слов. Что верно, то верно — есть люди, которые не умеют себя держать.
Но вот пленники поднимаются обратно в вагон. На платформе свистки, окрики конвойных, галдеж. Стоило нам всем немного поразмяться — поразмяться всего несколько минут, и, похоже, мы разучились стоять впритирку друг к другу, хотя было уже привыкли. Ребята злятся. «Да не напирайте же так, черт вас подери!» — кричат они опоздавшим, которые пытаются проложить себе путь в телесной магме. Но немцы загоняют опоздавших в вагон ударами сапог и прикладов — тем волей-неволей надо протискиваться. «Так вас перетак, — кричат они, — не оставаться же нам на платформе!» Дверь вагона с грохотом задвигается, телесная магма еще клокочет несколько минут — перебранки, вспышки слепого гнева. Потом мало-помалу водворяется тишина, тела вновь притираются друг к другу, и груда тел, стиснутых в темноте, вновь начинает жить единой жизнью — прерывисто дыша, перешептываясь, содрогаясь при толчках.
Парень из Семюра по-прежнему хмурится и все из-за парней во втором вагоне от нас, которые выставили себя на посмешище. И я его понимаю. Пусть немцы, толпящиеся на платформе и у окон зала ожидания, смотрят на нас как на бандитов, на террористов — это не беда. Ведь таким образом они улавливают в нас главное — суть нашего бытия, а она состоит в том, что мы непримиримые враги их мира, их общества. А то, что они считают нас преступниками, — дело второстепенное. То, что эти одураченные зеваки уверены в своей правоте, — дело второстепенное. Главное — это наша взаимная непримиримость, то, что мы и они — два полюса, что мы взаимно отрицаем друг друга. Пусть они ненавидят нас — это нормально, это даже хорошо, потому что их ненависть выявляет суть нашей борьбы, суть поступков, которые привели нас в этот вагон. Но то, что немцы позволяют себе давиться от смеха при виде потешного зрелища — голых людей, по-обезьяньи вприпрыжку бегущих вдоль платформы за котелком вонючей похлебки, — вот это беда. Это извращает суть наших отношений — справедливых отношений взаимной ненависти, взаимной несовместимости. Истерический хохот женщин при виде голых мужчин, вприпрыжку бегущих вдоль платформы, разъедает, как кислота, самую суть нашего бытия. Словом, не зря хмурится парень из Семюра.
— Ну что ж, — говорю я, — едем дальше.
Парень из Семюра кивнул. — Будем держаться до конца, друг, — говорит он. — Само собой, — отзываюсь я. — До конца пути и потом, — добавляет он.
— Само собой.
Я гляжу ему в глаза и знаю: он выдержит, это факт. У него крепкая закваска, у этого парня, и здравые взгляды на все важнейшие вопросы жизни — он выдержит. Пусть взгляды порой немного прямолинейные, смешно было бы ставить ему это в вину. Я смотрю на него и знаю: он выдержит. И однако, он умрет. Умрет завтра на рассвете. Крикнет: «Не бросай меня, друг!» — и умрет.
Спустя два года, почти два года спустя в Асконе, допив вторую чашку кофе, я подумал: как жаль, что парня из Семюра нет в живых. Мне не с кем вспомнить этот путь. Словно я проделал этот путь в одиночку. И теперь я один на один с воспоминаниями об этом пути. Как знать, может, то, что я с ними один на один, будет точить меня всю жизнь. Расплатившись, я медленно бреду по набережной Асконы под зимним солнцем Асконы. Перехожу мост и бреду в сторону Сольдуно. Делать нечего, надо справляться в одиночку — моего друга из Семюра нет в живых.
Вот такое же одиночество захлестнуло меня в тот день, когда я вышел из немецкого дома в деревне, где мы напились на площади родниковой воды. Мы уже возвращались к лагерю — Ару, Пьер, Диего и я, мы шагали молча, а вокруг по-прежнему не было ни души. Впереди открывалась панорама лагеря, теперь мы видели его так, как его должны были видеть местные жители в продолжение всех этих лет. Потому что они видели лагерь, черт возьми, видели как на ладони, волей-неволей должны были видеть все, что там происходит, даже если ничего не хотели знать. Пройдет еще три-четыре дня, и американцы пригонят в лагерь толпу обитателей Веймара. Они покажут им карантинные бараки, в зловонном воздухе которых еще продолжают умирать инвалиды. Они покажут им крематорий, помещение, где эсэсовские врачи производили эксперименты на пленных, покажут им абажуры из человечьей кожи — собственность фрау Ильзы Кох, восхитительные пергаментные абажуры с проступающим голубым узором татуировки. И тогда веймарские женщины в весенних туалетах и веймарские мужчины в очках — профессора и лавочники — начнут плакать, кричать, что они знать ни о чем не знали, что они не виноваты. Признаться, от этого зрелища меня вывернуло наизнанку, я ушел, отыскал пустынный уголок и зарылся лицом в весеннюю траву под деревьями, наполненными весенним шелестом.