Иван Стариков - Судьба офицера. Книга 3 - Освященный храм
— Нужна комната для одного хорошего человека. Вот та, с выходом на улицу. Человек мирный, бывший солдат…
— Все знают, что отдыхающих не держу. Не хочу, чтобы говорили: старая ведьма живет за чужой счет.
— Но он хочет поселиться для постоянного проживания и лечения.
— Хорошо, конечно, что мужчина. С ним не слишком много мороки. Не пьяница? Не дай бог — пара Борису Латову!
— Да нет, непьющий он, — смело заверил он, взяв на себя ответственность. — Он без ноги, инвалид.
Прониха сразу изменилась.
— Нет, этот постоялец — не для меня, — сказала решительно, и Роман сразу сник, поняв, что дело не выгорит. — Сама еле шкандыбаю, а тут еще одноногий человек. Ведь хочешь не хочешь, а ему нужно будет помогать. Нет, парень, иди с богом.
— Эх, Евдокия Сергеевна! А еще говорите, брат погиб на войне, мужа убили… Может, где вместе на войне были, а вы… Несправедливо!
— Ты, аспид, брата не цепляй к мужу: Иван был красным командиром! А где ему памятник? Где его имя? Ты говоришь о справедливости! Ты взрослый, а слепой. Оглянись вокруг и покажи мне справедливость. Может, Магаров соблюдает справедливость: кто не работает, тот не ест?
— Бабуня Евдокия, да что вы на меня напали? Что я, ревизор, что ли?
Прониха умолкла, даже усмехнулась, потом уж назидательно объяснила ему:
— Не ревизор, не следователь, не прокурор. Я к тому, чтобы ты смолоду был зорким, коли говоришь о честности да справедливости! Болтунов и без тебя всплыло на поверхность больше чем надобно.
— Вы бы потише. За такие слова…
— И опасаться тебе не к лицу. Смелее должен быть. Я вот ничего и никого не боюсь, потому как не живу. Но ты молодой, твоя жизнь впереди, вот и учись смелости да зоркости. Тогда никто тебя не собьет с пути… Да иди уж, иди! Вижу, как нетерпеливо оглядываешься. Ступай.
Роман сорвался с места и побежал со двора сердитой вдовы, которая столько ему наговорила, что даже страшновато стало. Оно хоть и правда, а не принято об этом так вслух…
Забежал в гараж, где отец ремонтировал свой газик, сказал, что возьмет мотоцикл и поедет в степь к дядьке Федосу. Отец разрешил, но просил не гонять на больших скоростях.
Роман не мог поехать к старому чабану Чибису без ребят. Поэтому он, не теряя зря времени, а оно сегодня особенно быстро летело, помчался на тот маленький пляжик возле Лихих островов, где купались только старшеклассники да кое-кто из сельской молодежи. Ребята были на месте и сразу же пристали к Роману: зачем его вызывала тетка Варвара? Не расспрашивала лишь Тоня, гордо отвернувшись от Романа, она стояла отстраненно и делала вид, что ей совсем неинтересно, о чем беседовала с ним приемная мать Ляли. Но он дал слово, что о разговоре никто не будет знать, и поэтому выдумал историю о героической рыбацкой шаланде, которая догнивает на подворье старухи Проновой. Оказывается, ее муж, красный командир, высаживал на ней десант и погиб.
Ребята как-то не очень заинтересовались этой историей, но Роман про себя отметил: вообще, надо бы заняться мужем Проновой, красным командиром, и, может быть, написать о нем в газету.
Тоня же скептически пробормотала:
— Ври больше! У Проновой муж — красный командир! Хе, да она на всех смотрит враждебно, будто мы все ее враги.
И тут Роман, может быть впервые, посмел возразить Тоне:
— В том-то и дело, что мы все так думаем, как ты. А кто хоть немного поинтересовался ее судьбой? Что мы знаем об этой старухе?
До чабанской бригады дядьки Федоса езды на мотоцикле не более двадцати минут, но Роман, усадив товарищей, предупредил, чтобы держались: ехать придется на большой скорости по ухабистой дороге.
Впереди, у самого леса, вился синеватый дымок, а по скошенному полю разбрелась отара. Навстречу мотоциклу мчались две небольшие, кудлатые и злющие собачки — Рябко и Барбос. Тоня согнулась в коляске и натянула на себя тент. Дима поджал левую ногу, а Леня чуть не свалился на Тоню, отбиваясь от собак. Дядька Федос вышел из будки и, успокоив разгоряченных собачек, провел гостей в тень от брички.
— Ваш десант вовремя высадился! — весело проговорил дядька Федос, встречая ребят. — Порадовали старика! Обед готов. Баранина живой силой наливает человека.
Старый чабан постелил брезент прямо на траву, нарезал хлеб, поставил алюминиевые миски и начал разливать из небольшого котла бульон, потом положил по большому куску розового мяса. Старик, сухощавый и тщедушный, словно в его теле уже и сил не сохранилось, был подвижен и ловок, шумно радовался гостям. Роман, давно знавший Федоса Ивановича, никогда не слышала, чтобы он так много говорил. И голова его с белыми, реденькими, мягкими как пушок волосами казалась маленькой и тоже высохшей. Белые брови, белые усы и подстриженная борода никак не делали его лицо крупнее: оно было по-детски розовым и маленьким.
Роман смотрел на вдруг ожившего и повеселевшего старика, подумал, что от его веселости еще трагичнее кажется судьба семьи Чибисов. Живет старик одиноко. У него хороший двор и сад с небольшим огородом. Усадьба обустроена и ухожена, а главное, две хаты: маленькая, древняя, родовая, слепленная еще в начале века, и новый дом на три комнаты с кухней, построенный перед самой войной. Воздвигался в расчете на семью дочери и внуков: старый Чибис думал о будущем. Как лучший чабан Таврии, Федос Иванович зарабатывал хорошо и все вкладывал в благоустройство подворья. Старую хату переделал в летнюю кухню, соорудил сарайчики, но живности во дворе хозяин не держал — он все время в степи. Даже по праздникам не всегда наведывался сюда. И только на День Победы он обязательно приезжал из степи и совершал свой ежегодный обряд памяти. Девятого мая с самого утра, лишь поднимется над землей солнце, дядька Федос при помощи соседей выносил на улицу большой обеденный стол, накрывал его домашней скатертью, сотканной и вышитой еще молодой женой Марией, ставил на стол всякую снедь, что была в доме, — что успел сам приготовить, что готовила для него невестка Ульяна, жена старшего сына. На столе сверкал дымящийся самовар, а рядом на маленьком столике — бочонок виноградного вина. Ульяна шла домой, переодевалась, одевался по-праздничному и Гаврила, колхозный садовник, и приходили ко двору отца. С утра приезжал и Григорий с чернявой и веселой женой да с тремя детьми.
Все вокруг празднично: двор подметен, возле двора вычищено, кусты желтой акации подстрижены, хата побелена. На заборе повешен ковер, а на нем прикреплены двойной портрет жены Марии Никитичны и Оксаны — меньшей дочки, отдельно карточка Ефима, среднего сына, погибшего в горах Югославии.
Булатовцы знали горькую историю дядьки Федоса. С женой и дочерью все произошло, когда его самого не было: находился в эвакуации с отарой племенных мериносов, и возвратился лишь в конце сорок третьего, сразу же, как только пришли наши войска. Гаврила попал в плен в первые дни войны недалеко от западных границ, был ранен, продан в хозяйство бауэра и работал на правах раба. Возвратился лишь в сорок пятом году. И только Григорий прошел войну без ранений.
В праздничный День Победы Чибисы садились к столу прямо на улице. Отец наливал розового вина в рюмки, поднимал первую и негромко произносил:
— За мать, Марию Никитичну…
И, опустив голову на грудь, долго молчал, вспоминая все пережитое и радостное, что было, и горькое, что выпало ему. Потом наливал вторую и говорил:
— За Ефима! — И после паузы добавлял всегда одно и то же: — Надо бы съездить в те горы, может, кто помнит его.
Третью рюмку он выпивал за Оксану и после этого уже не прикасался к вину целый день, но не отходил от стола. Григорий и Гаврила со своими семьями проведывали знакомых и родственников, бывали на митинге у обелиска и братской могилы, а старик все сидел возле стола: кто бы ни проходил, каждого просил выпить рюмочку за упокой Марии, Ефима и Оксаны. Приходили и любители хлебнуть на дармовщинку, но больше рюмки они не получали, а просить еще стеснялись. Вечером, когда Гаврила и Григорий заносили столы, когда невестки убирали посуду и съестное, уносили ковер с портретами и вешали на привычное место — в горнице над кроватью — и уезжали, расходились по домам, Федос Иванович оставался один. Он наливал графин вина, брал стакан, ставил на круглый дощатый столик под старым абрикосовым деревом, что росло между бассейном для воды и подвалом, и садился думать о своей жизни и о тех, кого любил и кого отняла у него война. В сумерках появлялся безрукий матрос Борис Латов. Приходил он трезвый, молча выпивал стакан вина и садился рядом со стариком. Минут через двадцать он выпивал второй стакан, поднимался и уходил прочь.
«Серьезный человек! — думал про Латова старик. — Может же держать себя, а не хочет. Почему? Да потому что жить он предполагал вместе с Оксаной, а ее убили, и его жизни нет опоры на земле. Мечется, лютует, видно, смерти ищет, а она не берет его, мимо проходит. И война его сберегла…» Во время штурма высоты под Керчью Борис подхватил знамя из рук падающего матроса. Сам высокий, да еще знамя вздымал над собой — вел матросов по обрывистому склону, но пули секанули по рукам, раздробили ладони. Теперь вместо пальцев — черные кожаные чехольчики, страшные даже по своему виду. И если кто попадется ему, когда он бушует, то стерегись: расквасит, размесит лицо в кровь. Зверь-человек становится, и не унять его, не убрать. Милиция не хочет возиться с ним, только предупреждает, и всегда в последний раз И люди к нему относились по-разному — одни, особенно женщины, жалели, другие боялись, обходили его, словно волка, стороной, третьи вообще перестали считать его нормальным, а с такого — какой спрос? Но и Латов тоже не ко всем одинаково относился. К старику Чибису он располагался всей душой, любил как отца, как единственного бога на земле, а Гаврилу Чибиса ненавидел всем своим существом, злобствовал против него, оскорблял где попало и в любое время — бывая трезвым или пьяным. И только за то, что старший сын Федоса Ивановича, хоть и не по своей вине, попал в плен и в Германии работал на немца. Каждая встреча с Гаврилой вызывала у Бориса неописуемую ярость, он всегда набрасывался на пожилого, израненного и больного человека и старался ткнуть культями в физиономию. Гаврила Федосович если где слышал голос Латова, то старался уйти быстрее и дальше.