Василий Еловских - Вьюжной ночью
— Тебе что-то не нравится? — спросила свекровь.
— Нет, что вы!
— У вас в городе есть в продаже творог?
— Да, есть.
— Такой же?
— Да.
По правде говоря, творог в их сибирском городе был похуже московского, развесной и не такой вкусный, но Зине почему-то не хотелось в этом признаваться.
— О, совсем забыла! — Зина встала и весело вынула из сумочки пакет. — Продавали какой-то… — Она хотела сказать: сорт конфет, но тут же поправилась: — Редкие конфеты.
— Какой-то… редкие… — повторила Мария Ивановна. — Едва ли это правильно.
— Да… Так уж вот получилось. Никогда этаких не видела.
— Таких… — опять, как бы между прочим, поправила Мария Ивановна.
— Нет, почему же… Можно сказать и так. Просторечное слово.
— Да хватит по пустякам-то спорить, — устало махнул рукой Константин Петрович.
— Вчера ко мне подошел покупатель один. Под мухой. По всему видать, из приезжих. Так у него в каждой фразе — похабщина.
— С такими не следует и разговаривать, — сказал свекор. — Хулиганы с бараньими мозгами.
— Отшила, конечно. Со мной не очень…
Зина к чему-то вспомнила вдруг, как ее отец говаривал когда-то: «Умные люди куда реже, чем дураки, рассуждают об уме и глупости».
— Кушайте, пожалуйста. Очередь пришлось выстоять. У вас что-то слишком много очередей.
Зина боялась, чтобы не подумали, будто жалко ей конфеток, она стала всех навязчиво угощать, и это получилось у нее неловко. Нечто подобное случалось и дома, в Сибири, когда она была особенно возбуждена. Позовет гостей, выставит угощение (она не скупа) и чувствует себя несколько тягостно, скованно: не подумали бы, что ей жалко еды. Глупо, смешно! Она вообще чудная, сама понимает это: слушая разговор о преступлениях, об уголовниках, о чем-то грязном, мерзком, может побледнеть и покраснеть. Чаще — краснеет. И — вот уже совсем смешно! — боится покраснеть.
Мария Ивановна повернулась к дочери, что-то шепнула той на ухо. Она и вчера что-то шептала ей. Чудно!
— Осенью я зашла в гости к одной тут… из универмага. — Свекровь улыбнулась. — Давно звала меня. Когда-то мы вместе работали. И вот мать ее, старушка, подсовывает мне икры и говорит: «Ешь, ешь, это очень вкусно. Я по знакомству достала. Знаешь, сколько она стоит?» В рот не идет после таких слов.
«Зачем она так? — недоумевала Зина. — Собственно, что я плохого сделала? И старушка та, видимо, от чистого сердца…»
Зина старалась больше молчать, выглядела вялой, полусонной, а внутри — все кипело. Это внутреннее напряжение и подвело ее сегодня. Поужинав, она встала и, проходя к окну, задела за круглый старинный столик на трех ножках, на котором стояла хрустальная ваза. Легкий, высохший столик качнулся, ваза упала и разбилась с громким, на всю квартиру, как показалось Зине, звоном.
— Ой, господи! Что я наделала? — почти с плачем произнесла Зина, собирая осколки. — Что же это? Ойя! Вот тюлень. Простите меня, пожалуйста. Надо же! Как я с вами расплачусь? Завтра поищу такую же.
Ваза маленькая, простенькая, так себе ваза, но у Зины не хватит деньжонок и на такую, ни на какую не хватит, едва-едва на билет наскребет, у мужа попросить придется. Сказала, не подумав. Квартира большая, места достаточно и для хоровода, а она все время задевает: то за стол, то за стул, то за дверь. В студенческом общежитии — комнатушка. И не задевала. Элла улыбнулась, в ее улыбке насмешливость. Впрочем, золовка часто улыбается насмешливо, особенно при разговоре с мужчинами. Кто-то когда-то говорил Зине, что насмешливая улыбка привлекает мужчин. Так ли?
— Все не как у людей, — бормотнула Мария Ивановна.
— Такую уже не купишь, — сказал Константин Петрович. — Еще от отца моего досталась. Ну, бог с ней! Зачем расплачиваться, мы же родственники.
— Ни-че-го! — добавила Мария Ивановна. — Ничего.
«А улыбаются они насмешливо и слегка покровительственно».
Эту насмешливую покровительственность Зина подметила с первого дня, с той минуты, когда Мария Ивановна начала спрашивать: «А может, примешь душ? Надеюсь, ты знаешь, как и что надо делать», «Куда тебе? К ЦУМу? Ну, если ты впервые в Москве, то не так-то просто будет найти этот магазин. Подожди до завтра. Я завтра поеду в ту же сторону».
Друг другу они улыбаются как-то иначе. Свекровь часто не отвечает на вопросы Зины (Элла тоже делала так, раза два или три), молчит, окаянная душа, будто у нее заложило уши, видимо, думает, что этим придает себе весу и воспитывает невестку. Первый раз Зина спрашивает бойко, весело, второй раз уже по-другому — скорее просяще, в голосе появляются какие-то жалкие интонации, самой противно слушать. Хочет, чтобы было весело — не получается. Начинаешь что-то рассказывать, свекровь, недослушав, уходит. И на улице так же: спросишь — молчит, идет, а ты за ней плетешься как дура. Однажды Зина, разобидевшись, отстала от свекрови, затерялась в толпе, и дома Мария Ивановна вся изворчалась: «Ну, где ты была? Да разве можно так? Я не знала, что и подумать. Даже обедать не смогла — весь аппетит пропал. Уже в милицию решила звонить».
Зина вспоминала отца, мать, их друзей — сельских учителей и врача. Те были снисходительны и просты, порою шумны, но беззлобны и уж во всяком случае не отягчены этим странным болезненным самолюбием. «Почему так тяжелы люди, не ставшие интеллигентами, но упорно старающиеся казаться ими?» — раздумывала она.
Зина волновалась, нервничала и от этого много говорила (вообще-то она молчаливая), даже начинала спорить, но только с мужем, и тот удивленно смотрел на нее, старался успокоить. Вчера она полдня шаталась по улицам и магазинам с соседкой по квартире — пенсионеркой и та сказала ей: «Ваши родичи, несомненно, серьезные и добропорядочные люди. И с большим достатком, между прочим. Только сам хозяин, я о Константине Петровиче говорю, немножко нервный. Мне говорили, что его и Марию Ивановну ценят на работе».
«Наверное, многие на работе сдерживаются и притихают, — думала Зина. — Добрым и хорошим слыть выгодно».
Ночами здесь относительно тихо. Прошипит какой-нибудь запоздалый автомобиль, что-то стукнет-брякнет или прогудит в водопроводных трубах — вот и все звуки. Она часто просыпается, неслышно подходит к окошку и подолгу стоит, глядит: ночной умиротворенный город ей нравится.
Сейчас она тоже глядела на улицу, где по-прежнему вяло, с утомительным однообразием падали пухлые снежинки, и было ей как-то не по себе. Тяжело было. И вроде бы ничего особого не случилось… Вспоминала, что сказала она сама, что говорили свекровь, свекор и Элла сегодня и в прежние дни, начинала мысленно спорить с тем, с другим, доказывая свое, подумала о матери, с которой ей было так легко, хорошо, и тут… Нет, она не хотела плакать, это само собой получилось, глупо нюнить, но по щеке скатилась слеза… Зина недовольно дернула плечом. Элла, мурлыча веселую песенку, ушла куда-то, хлопнув дверью.
— Что с тобой? — удивленно спросила Мария Ивановна, наклонившись над Зиной.
Подошел свекор, и Зина каким-то непонятным образом почувствовала, что старики переглядываются за ее спиной.
— Она же плачет, — сказал Константин Петрович. — Ты что это плачешь? Зина!
— Я не плачу. Это так…
— Нет, нет, ты все-таки плакала. Ты на Марию Ивановну обиделась, да?
— А что я ей сделала? Ну, сказала что-то, так мало ли… Нельзя же быть такой уж сверхчувствительной.
— Провинциалы, они обидчивы.
Свекровь принесла вязаную кофту:
— На-ка надень. Прохладно у окна-то. Могу и подарить, если хочешь.
«Компенсация за прежнее невнимание».
Зине казалось, что в квартире тепло, но она не стала возражать и набросила теплую кофту.
Откуда-то снизу доносился тихий нетерпеливый гул, и не поймешь, что гудит, каждый день гудит: слева — столовая, справа — мастерская. Никто в квартире не слышит этот слабый беспрестанный гул, только — Зина. У себя дома она улавливает даже самые слабые звуки, удивляя подружек-студенток. Она немножко стесняется этой своей способности, считая, что звериный слух девушкам ни к чему. Сейчас она убеждена: так получилось от тренировок. В детстве Зина любила прислушиваться к звукам, которые рождались в их селе глухими ночами, поздними вечерами, в полуденный зной, в лютую стужу, то есть в самые тихие минуты: вот кто-то просеменил по улице, стеклянно похрустывая на снегу пимами; далеко-далеко, кажется, у одинокой бабки Захаровны, звякнула щеколда калитки; у дяди Паши чуть слышно заскулила собачонка (она, видать, болеет, денно и нощно скулит) и печально пропел свою унылую короткую мелодию раскачиваемый ветром ставень. Конечно, это было баловство, но оно вошло в привычку. Зина стала каждый день ловить в немой тиши слабые, едва слышимые звуки, затаив дыхание, до предела напрягаясь; злилась, если ничего не слышала, и сияла, если удавалось, выражаясь языком той же бабки Захаровны, «пымать» какой-то слабенький звук; нетерпеливо ждала часа, когда на село опускалась абсолютная, могильная тишина. Девчонка прослушивала тишину, чувствовала ее. Зина убеждена теперь, что именно эти постоянные тренировки и решили все — она стала обладать необыкновенным слухом; ей кажется, что нет других причин. Сказала знакомому врачу, так не поверил, надо же!