Борис Ямпольский - Дорога испытаний
Мне показалось, что он долго провожал меня взглядом и думал и чувствовал то же, что и я.
Теперь я был один. Тихие, светлые, заколдованные лунные поля лежали вокруг, разросшаяся свекловичная ботва светилась холодным изумрудным светом, — и такое чувство, будто вступил на необитаемую планету. Отошедшие от лесных вершин два облачка плыли в громадном небе над степью, они шли рядом и похожи были на небесный патруль.
То и дело появляются одинокие, завернутые в лунный саван осокори, и кажется, они все время перебегают с места на место и следят за тобой.
Что бы там ни рассказывали и ни писали потом, а вот когда идешь так, в первый раз, все-таки страшновато и неуютно. Кусты и одинокие камни кажутся притаившимися часовыми; клочья тумана над лощиной — ползущими в балахонах по-пластунски разведчиками; случайный крик ночной птицы — сигналом; и каждое мгновение так и кажется, вспыхнет стена огня.
«Неужели, — думал я, — так страшно и таинственно-пустынно всегда, каждую ночь, или это только сегодня, потому что я в разведке?»
Я все время сверялся с компасом, и все время мне казалось, что я иду неправильно и Кривая балка, к которой я должен выйти, совсем в другой стороне. И был очень удивлен, когда неожиданно вышел к ветряной мельнице, за которой начиналась лощина, называемая местными жителями «Кривой балкой».
Я спустился в лощину; стало холоднее, где-то рядом в зарослях звенел и шуршал галькой ручей, но вот он забурлил, заклокотал, казалось, хочет о чем-то поведать и злится, что я не понимаю его. Я остановился, чтобы послушать, и в это время наверху, в кустах, над самой головой что-то зашипело, и колдовской свет озарил как бы застигнутую врасплох, заросшую лозняком лощину и высокие, с недоумением глядящие в лощину тополя. Все явилось с такой резкостью и четкостью, словно ножом была вырезана каждая веточка, каждый лист в отдельности; они трепетали и жили странной, непонятной жизнью и в эту секунду чего-то ожидали от тебя.
До этого ракеты я видел только издали; они как свечи вставали над дальним грустным полем и искали кого-то. Если я и попадал в ее мертвый свет, то всегда вместе с товарищами, она была для всех. Эта же ракета была моя, и режущий свет ее пронизывал меня всего. Казалось, я лежу на земле прозрачный, как стекло. В это мгновение нет никаких чувств и мыслей, будто бы ты и действительно кусок стекла.
Свет медленно угасал, и вместе с ним угасала ярко-синяя, как во сне, трава. И только теперь я почувствовал сырость и холод ночной земли.
После ракеты ночь, полная непонятных звуков и шумов, кажется темнее и загадочнее. «Вот доползу до того белого камня, если ничего — встану».
Светло-серый древний валун был мокрым и ноздреватым. Я немного отдохнул возле него, прислушиваясь к шорохам ночи, и поднялся на ноги. И точно включил свет — немедленно наверху раздался хлопок: холодное белое пламя ударило прямо в лицо. Ракета, освещая струящийся ручьями дым, медленно падала прямо на меня; но теперь я увидел и ракетчика.
Он лежал под скирдой, накрывшись плащ-палаткой, выставив из-под нее только руку с ракетницей.
И странно: именно после этого у меня прошел страх и ночь перестала казаться загадочной и всезнающей. Я увидел и понял ее — слепую, в страхе притаившуюся под темной плащ-палаткой, как этот немец-ракетчик, ожидавший каждую минуту нападения. И я впервые почувствовал себя хозяином этих дальних темных полей.
И деревья, и кусты, и молчаливые камни, которые раньше казались застывшими в угрожающих позах часовыми, теперь приблизились к душе и стали понятными и родными, и дерево, под которым я стоял, зашумело вдруг листьями, словно рассмеялось: «А ты нас боялся!..»
Я вышел на широкий шлях. Тоненькая жалоба телеграфной проволоки ранила душу; она точно жаловалась на судьбу свою, на то, что она вот так, ненужная, висит и нелепо гудит на ветру.
Я остановился и прислушался. На всем громадном пространстве ночи не слышно было ни одного звука. Где-то очень далеко на горизонте вспыхивали зарницы, и непонятно было — это пожар, или молния, или артиллерийская стрельба. Я стоял и прислушивался, и казалось, ночь тоже застыла, и прислушивается ко мне, и смотрит на меня, и ждет: что же я предприму?
Но вот в тишине вдали что-то зародилось, точно гудение шмеля, все нарастая, и скоро ясно послышалось: «Ру… ру… ру…» Я притаился в кустах. На полной скорости, без света, шли темные машины-фургоны.
Тени крытых машин, касаясь меня, проносились мимо, клубилась пыль, в ушах рычало и гудело, а я механически считал: пять… шесть… семь… И все время вместе со счетом, не мешая ему, меня неотступно занимала мысль: «Неужели это уже разведка?»
И только когда колонна прошла и красный огонек последней машины мигнул и исчез, я ощутил теплый удушающий запах бензина, услышал, как колотится сердце, и вдруг почувствовал счастье разведки.
Я пошел обочиной шляха. Скоро потянуло прохладой. Вдали блеснула река, и в сумраке рассвета зачернел мост со светлыми провалами взорванных пролетов. Впереди, до самой реки, был открытый луг. Я остановился и у самого края поля, где были кусты, лег в несжатую рожь и стал наблюдать за рекой.
Наступало утро, такое же, как всегда, — заалел восток, и стало бледным небо, и первый утренний ветерок еще сонно, нерешительно пробежал по полям, точно мать погладила спящего ребенка перед тем, как разбудить его. А потом вдруг ветер рванул колосья, поднял пыль: «Давай подымайся!»
Проснувшиеся птицы молча слетели с деревьев и тотчас же стали искать что-то на утренней земле. Я притаился, и большой черный ворон важно прошел прямо передо мной, то ли разминая затекшие во время сна ноги, то ли направляясь к зарытому вчера под кустом кладу, и вдруг, заметив меня, блеснул вороньим глазом, с криком взлетел и стал кружиться и кричать над молчаливыми, туманными, невыспавшимися полями. Чего он хотел? О чем предупреждал?
Вокруг было тихо и пустынно. Но вот с противоположного берега, недалеко от взорванного моста, что-то отделилось темное, большое и поплыло через реку, все приближаясь. Скоро я различил паром. Когда паром причалил к этому берегу, с него съехала подвода. Она прогремела по шляху мимо меня, и я увидел на ней чернобородого дядьку. Подвода направилась в поле, к маячившей вдали молотилке.
Солнце тем временем пригрело землю и обсушило слезы на траве.
Было тихое, спокойное утро, и ничто не напоминало войну.
На поле стали появляться люди. Заработала молотилка. Тогда и я вышел из засады. Женщины, старики и подростки убирали серпами хлеб, грохотала молотилка, дымилась золотая пыль. Пахнуло знойным запахом нагретой солнцем соломы, хлеба, парного молока, и донесся звонкий девичий голос: «Товарищ бригадир!»
Вокруг по дорогам с ревом проносились черные тюремные немецкие машины. Выли в небе самолеты. А это был сказочный золотой советский остров.
Известный, дорогой и дружеский мир.
«Мы знаем, кто ты и куда ты. Счастливой дороги!» — говорили взгляды людей.
Я пошел к реке. Пустой паром стоял у берега. Сивый дидусь сидел на берегу и чинил сеть. Было уже знойно.
— Бог в помощь, — сказал я.
Дед поднял голову, помигал глазами и тихо ответил:
— Здорово, сынок.
— Перевезешь? — спросил я.
— А что, давай, — он отложил сеть в сторону.
— Многих перевозил?
— У-у! — ответил он.
— И ночью перевозил?
Старик внимательно поглядел на меня.
— Бывало и ночью.
И немцев перевозил?
— Сами себя перевозили, — уклончиво ответил он.
С крутого берега было видно далеко вокруг.
Солнце пробивало толщу облаков: похоже, там, в небе, горели огромные люстры, и мощные световые столбы стояли над степью, освещая холмы и белые села.
По дальним степным дорогам ползали в пыли карликовые немецкие машины. Кое-где у околиц заметны были скопления войск, от них отделялись группами всадники и скакали от села к селу.
Вдали поднялась стрельба, и пучки белых ракет расцвели и рассыпались в небе бледными звездочками.
Я долго глядел, чтобы все хорошенько запомнить.
— Ну что, поедешь? — спросил старик.
— Нет уж, — сказал я, — пойду в другое место.
— Ну, смотри сам, тут их действительно… — по-своему понял старик и снова взялся за сеть.
Я пошел назад через луг.
Вот и поле с молотилкой.
— Для кого молотите? — спросил я девушку в повязанной по самые глаза косынке.
— Для кого надо, для того и молотим, — откликнулся со стороны сердитый голос. Это был машинист молотилки.
Я узнал в нем чернобородого дядьку, который утром приехал на пароме с той стороны.
В это время подошел ко мне один маленький, долгогривый, пощупал мою кожанку.
— Комиссар?
— Уйди ты!
— Давай меняться! — предложил он.