Иван Поздняков - Пока бьется сердце
Разведчики возвращались назад. Шли поодаль от больших дорог, балками, редкими дубовыми рощами. Уже недалеко от своих наступающих частей, в дубовой роще, на поляне, разведчики увидели четырех немецких автоматчиков. Перед ними, на краю свежевырытой могилы, стояли обнявшись молодая женщина и паренек-подросток. Что могла предпринять Люба? Ей предписывалось избегать всего, что может помешать доставке в штаб добытых сведений. Но разве могла она не спасти этих двух приговоренных к смерти? Разве могла она уйти, оставив людей в беде?
По команде Шведовой разведчики открыли автоматный огонь по немцам. Трое из них были убиты наповал, четвертый, падая, успел пустить из автомата длинную очередь. Люба Шведова была смертельно ранена. К ней подбежали товарищи и те двое, которые спаслись от расстрела — местная учительница и ее братишка. Тело Шведовой несли километров двадцать, пока не пробились к своим. Вместе с разведчиками прибыли в дивизию и спасенные от смерти партизаны.
Проститься с Любой Шведовой пришли командир дивизии, начальник политотдела, офицеры полков.
Возле гроба своей невесты стоял Василий Блинов. Землистого цвета лицо его окаменело и казалось, что оно сейчас недоступно ни самому большому горю, ни самой большой радости. И только в глазах было столько отчаянной боли, столько жуткой тоски, что в них было страшно смотреть.
Степан Беркут надрывисто дышал, переминался с ноги на ногу, толкая людей. Он достал из вещмешка голубую газовую косынку, осторожно покрыл ею голову девушки.
— Хотел подарить в день Победы…
Степан дико завращал глазами и рванулся к порогу, чтобы не показать людям, как он умеет плакать — с матерной бранью и скрежетом зубов.
Трогаю за плечи Василия:
— Выйдем на улицу.
Блинов повинуется.
В сарае, где разместились разведчики, я налил из фляги полный стакан водки, протянул его своему другу.
— Выпей, полегчает…
Василий оттолкнул стакан.
— Убери!..
Солнце клонилось к горизонту, когда к нам пришла Анна Резекнес. Уселась рядам с Блиновым, долго молчала, потом осторожно коснулась руки Василия.
— Родной мой, я пришла, чтобы утешить вас. Мужайтесь! Я знаю, кем была для вас Люба, и теперь ваше горе — это мое горе.
Блинов поднял голову.
— Уйдите!
Анна жалко и виновато заулыбалась.
— Простите, если я сделала что-нибудь не то. Но я искренне волнуюсь и переживаю за вас…
Блинов поморщился:
— Уйдите!..
Сгущаются сумерки. Мимо полуразрушенного сарая идут войска. Гремят походные песни. Когда они стихают, слышен тысячеголосый говор:
— Иван, не стучи котелком: на нервы действует.
— Тебе тогда не на войне быть, а цветочки в поле собирать.
— Эй, славянин, застегни шинель! В таком виде ты на попа смахиваешь.
— Священных особ пуля не трогает, вот и хочу походить на попа.
— Папаша, дай понесу пулемет…
— Не папаша, а товарищ сержант!
— Тогда извините, а все-таки дайте я вам помогу.
— Что ж, пронеси его немного, уж больно тяжел. Спасибо, сынок, за помощь. Уважительный ты…
— Не сынок, а товарищ старшина…
— Простите, не разглядел.
— Шире шаг, товарищи! Держать равнение! Левой! Левой! Левой!
— Запевала, песню!
Шумит на дороге война. Ей нет дела ни до красавицы Оксаны, ни до разведчицы Любы, ни до горя, которым охвачен мой друг.
На похоронах не было речей. Мы стояли с обнаженными головами на окраине сожженного врагом села, стояли молча, и только громкий плач женщин и одержанное всхлипывание стариков нарушали эту тяжелую, горькую, как слеза, тишину.
И снова вперед, на запад, двинулись колонны бойцов. Не слышно шуток. Не слышно песен. Даже балагур и весельчак Григорий Розан не проронит слова. Идет, плотно сжав челюсти. Цыганские глаза блестят недобрым огонькам, брови сошлись на переносице; под смуглой и сухой, как пергамент, кожей играют желваки.
Пылит дорога. Угасает закат. Впереди ухают орудия. Ветер доносит едкий запах гари и трупов.
Что мы увидим завтра утром в освобожденных селах? Кого будем хоронить? Сколько еще мы увидим крови, страданий и слез? Вот об этом мы думали в ту теплую украинскую ночь, когда спешили на запад, где еще буйствовал, упивался русской кровью враг. В ту ночь бойцы упросили командиров не делать привала, хотя прошли более пятидесяти километров без сна и отдыха.
Надо было спешить, чтобы драться, гнать врага, уничтожить его и на Днепре.
Петро Зленко бунтует
Лишь десятки километров отделяют нас от Днепра. Но очень тяжелы эти километры.
На окраине уцелевшего села, в котором расположился на короткий отдых полк Бойченкова, я встретил своего старого знакомого повара Петра Зленко. Давно мы с ним не виделись. У командира полка я иногда отведывал обеды, приготовленные Зленко, но самого Петра не встречал: скромный и стеснительный по характеру, он не любил вертеться на глазах у начальства, предпочитая отсиживаться на своей кухне. Обеды командиру приносил его помощник, низкорослый, с угрюмым лицом и всегда молчаливый солдат Иван Костенко. Говорят, на полковую кухню он попал по протекции самого Зленко и почитает Петра больше отца родного.
Петро ничем не изменился с того дня, когда я видел его в последний раз в деревне на берегу Волховца. Тогда он бежал к Василию Блинову, чтобы передать кулек коржиков «маленькой дытыне» Марточке. Тот же простодушный взгляд, румяные щеки, могучие, как свинцом налитые плечи, огромные ручищи, которыми, пожалуй, можно задушить медведя.
— Вот и дошел ты до Украины, — оказал я Петру.
Глаза добряка-повара как-то сразу потемнели.
— Дошел, а на сердце сумно. Бачишь, що нимцы роблять: жгут, убивают, вешают. Каты, а не люды! — отозвался Зленко.
Он ваял меня за локоть, отвел к своей походной кухне, усадил на фанерный ящик, сам присел передо мной на корточки и заглянул мне в глаза просящим взглядом.
— У мэнэ дило до тэбэ…
— Говори, Петро, чем могу, тем и помогу.
— Порешил я бунт поднять, — произнес он полушепотом.
— Что за бунт и против кого?
Зленко заговорил быстро, смешивая русскую речь с украинской.
— Против полкового начальства бунт пидийму. Годи мени поваром воюваты. Треба в роту. Соромно подумать, що я, здоровый бык, на кухне працюю. Украину трэба вызволять, а не поварешкой орудовать. Ты разумиешь мэнэ?
— Все понимаю, Петро. Но тебя не отпустят.
Зленко насупил белесые брови.
— Нэма такого закона, щоб чоловика всю вийну поваром держаты. Нэма! Листа до Москвы напишу, а своего достигну. Побачать, який Петро Зленко! Ты поддержи меня, как ридного брата прошу — поддержи.
— Что ж, Петро, я поддержу тебя.
Зленко просиял.
— Значит, в газете напишешь, що соромно Петра Зленка заставлять працюваты на кухне, колы вин воевать просится.
— В газете, Петро, не напишу, а перед начальством слово замолвлю.
— Дякую и за это! Дуже дякую!
Зленко пододвинулся ко мне вплотную.
— Ты чув, як Микола Медведев в роту вернулся? Вин чоботы шив, но вот не захотел в тылу прохлаждаться и настояв на своем. Я с Мыколой позавчера беседовал. Боевой хлопец. Ордена мае. Обедом його угостил. Кушает и посмеивается: ты, мол, Петро, танки рукой опрокидывать можешь, но почему-то на кухне сидишь. Тут вин и про свою историю с чоботами рассказав. Дуже цикава история. Тильки не можу я так поступить. Зварю поганый обид, так командир полка цилый день в кусты бигаты буде, про боевую справу забудет. Не можу так. Уж я по-честному бунтовать буду. А теперь пойдем обедать.
В тесной украинской хате, с земляными полами и давно небелеными стенами, хлопотал возле стола Иван Костенко. Дымятся в огромной миске вареники, сдобренные перцем и топленым маслом, сюит кувшин молока.
Усаживаемся за стол.
— Идите, диду, снидать, — громко произнес Зленко, и тотчас же с печки донесся хриплый, словно простуженный старческий голос:
— Зараз, сынку, зараз…
С печки свесились сначала босые ноги, потом показалась взлохмаченная голова старика.
— Це наш хозяин, — пояснил Зленко. — Один остался. Старуху зимой схоронил, а дети и внуки в армии, известий никаких.
— Нэма, нэма чуток про них, — подтвердил старик, осторожно опускаясь с течи. Он не спеша подошел к столу, чинно уселся, деликатно кашлянул в кулак и, как ребенок, который ждет угощения от родителей, уставился на Зленко кротким взглядом подслеповатых слезящихся глаз.
— Вы, диду, не сумуйтэ, — попробовал успокоить хозяина Петро Зленко. — Може ще и побачите сынов и внуков.
— Колы поварами воюют, як ты, тоди побачу, — беззлобно и примирительно отозвался старик.
Лицо Петра вспыхнуло, и Петро выскочил из-за стола, как ошпаренный.
— Годи! Иду бунтовать!
— Да ты чого, сынку, гниваешься? — опросил хозяин. — Я не хотив над тобою насмихатысь. Радуюсь, що у тэбэ должность гарна.