Владимир Малахов - Жили мы на войне
Так лежу и мечтаю. Одна мысль чуднее другой в голову лезет. «А что же, — думаю, — так у человека за душой ничего и не останется? Должно остаться. Любовь к родной земле должна остаться. Ведь вот как получается».
Считай, полпланеты от своей деревни я прошагал, видел такие земли, что встанешь иной раз, разинешь рот и любуешься дивом. А вспомнишь свои поля да леса, речку припомнишь, и защемит сердце. Там твои корни пущены, та земля потом твоим полита, и нет на свете ее милей и краше. Так бы и улетел в родные места. Иной, раз об одном только и мечтаешь, чтобы там тебя похоронили, чтобы родная земля тебя на вечный покой приняла.
Достал я из вещмешка кисет, раскрыл его, вынул щепоть земли, помял пальцами и понюхал. Сладко пахнет землица, хоть и не в родной стороне взята, а все же наша, советская. Попал этот кисет ко мне в Белоруссии. Подняли как-то нас по тревоге, и целую ночь напролет топали мы под дождем по слякоти. Устали, как черти. Только и думка была: где бы приткнуться на часок, глаза сомкнуть, да ногам передышку дать. Наконец, слышим команду. Остановились. Огляделись кругом — вроде деревня была. Но сожжена вся дотла, одни трубы торчат.
Объявили привал, стал каждый на отдых пристраиваться. А где пристроишься? Однако мне повезло. Шел я на ощупь, руки раскинул, чтоб на кол не наткнуться, и уж совсем было хотел плюнуть, от ветра за печь схорониться, да в этот момент и провалился в какую-то яму. Чертыхаюсь и лезу на свет божий, а тут из-под земли слышу голос:
— Куда же ты, сынок? Лучше места не найти.
Наклонился над ямой — оттуда голос идет. «Как же, — думаю, — в эту яму попасть?» И тут заметил — на земле полоска света лежит. Понял, что это и есть вход. Втиснулся, наблюдаю такую картину. В землянке у стенки лежак, посредине что-то, на стол похожее, стоит, а в углу печурка и труба вверх уходит. Обрадовался. Хотел ребят позвать, да сообразил, что даже еще один солдат здесь никак не поместится.
Пригляделся — вижу: старуха на лежаке сидит. Ноги на землю опустила, руками о край лежака оперлась. Видно, иначе трудно ей сидеть было. Скинул я плащ-палатку, стряхнул с нее воду.
— Ты возле печки одежду пристрой, — говорит старуха.
Какой солдат от такого откажется. Повесил я плащ-палатку на задвижку трубы, повеселел от негаданного-нежданного счастья.
— Здравствуй, — говорю, — мамаша, подвигайтесь к столу, ужинать станем.
— Не могу я, потом до лежака не доберусь, да и трудно мне за столом сидеть. Мне сюда Анютка пищу подает, — отвечает старуха.
— Ну так я тебе на сегодня заместо Анютки буду, — говорю.
Развязал вещмешок, достал, что бог и старшина послали, котелок с водой на плитку бросил. Сижу, молчу, чай дожидаюсь. Чего тут говорить, и так все ясно.
— Откуда ж вы будете? — спрашивает старая.
— Это как сказать. Вообще-то я родом из Сибири, а сейчас вот откуда и куда иду, о том говорить не положено.
— Да я не о том. Я спрашиваю, много ли вам верст пришлось пройти?
— Много, — отвечаю. — Если все километры, которые солдат за войну отмерил, сложить, в тридевятом царстве в тридесятом государстве оказаться запросто можно.
— Слушай, сынок, — спрашивает женщина, — а не доводилось тебе случайно встретить солдата по фамилии Носов?
Подумал я, повспоминал — нет, не доводилось такого солдата встречать.
— Ну, да где же на таком пространстве да среди такой толчеи встретить? Это я так, на всякий случай. Не встречал, может, встретишь еще. Всяко в жизни бывает.
— Бывает, — говорю. — А где ж он у тебя?
Старуха вздохнула.
— Если бы знать. Как проводила сыночка в сороковом году, так и не видели его мои глаза. В Бресте он, в крепости, служил. На самой границе. Может, уж и нет на земле сыночка, может, сложил свою головушку.
— А может, и жив, может, воюет, сердцем рвется, а весточку прислать не может.
— Может, и так.
Тут и чай поспел. Нарезал я хлеба, сало разделил, чайку ей в кружку налил. Она велела из чугунка картошку достать, и получился у нас не солдатский, а царский стол. Поужинали, спать собрались. Устроился я на соломе в углу, а уснуть не могу. Слышу: старая тоже не спит.
— Что же вы, мамаша, так из своего блиндажа и не выходите?
— Что ты, касатик, куда уж мне? Вот Анютка прибежит, полог отдернет, так из ямы на свет божий и поглядываю. Не долго уж мне. Видно, тут и могила моя будет. У людей забот меньше: не надо рыть. Одна думка — может, сыночек навестит, если дорога его по нашим местам проходить будет.
Долго еще вздыхала она, шептала что-то.
Чуть свет подняли нас. И дала мне старая на прощание кисет расписной, что Анютка вышивала. Насыпала туда из своей ямы земли, попросила:
— Может, встретишь где могилку сыночка, высыпь на нее эту-землицу.
Вот с тех пор и ношу я эту землю, как самое дорогое сокровище. Кто знает, может, и встречу солдата с такой фамилией, а может, его могилу. Два раза латал кисет, пуля дыру пробивала. Из вещмешка по крупицам землю доставал.
…В тот раз вызывал меня ротный, про золото спрашивал. Рассказал я ему все, отстали.
Сидоров умолк, долго молчал.
— Вот это и есть моя земля, моя память. А другой быть не должно.
САШКА-ПОЭТ
Умирал Сашка-поэт. Он лежал на плащ-палатке, не кричал, не стонал. Он просто лежал, и сердце не хотело, не могло поверить, что через несколько минут случится непоправимое — его уже не станет. Хотелось крикнуть:
— Люди! Надо же что-то делать. Нельзя же так просто стоять.
Но мы стояли и смотрели на его белое лицо, на выбившийся из-под пилотки чубчик, на посиневшие губы и на страшный темный комочек крови, прилипший к самому виску.
Я смотрел и на его руки. Сильные, мужские руки. Еще час тому назад они не знали покоя. В бою они сжимали оружие, в минуты затишья он любил размахивать ими, особенно когда читал стихи. Сейчас они лежали на плащ-палатке без движения. Какой-то старый солдат сложил их на груди, и тогда я не выдержал. Мы не умели плакать. Я просто отошел в сторону и присел. И вспомнил, как комбат, встретив меня однажды, спросил:
— Стрельцов в твоей роте?
— У меня.
Комбат помолчал. Я уже испугался за Сашку, подумав, что он что-то натворил. Комбаты просто так о солдате не справляются.
— А что? — спросил я.
Комбат озадачил меня новым вопросом.
— Ты в стихах разбираешься?
— Люблю. Когда хорошие.
Он усмехнулся.
— Когда хорошие — это, брат, я тоже люблю. А вот как разобраться, когда они хорошие, когда плохие или только такими кажутся. Вот в чем вопрос.
Он достал из планшета листок бумаги, протянул мне:
— Вот эти — хорошие?
Я прочитал:
Озеро многооконное.
Девушка. Книга. Берет.
— Ну как?
— Пейзаж, — категорически сказал я и не очень уверенно добавил: — Лирический.
— Пожалуй. Лирический пейзаж, — оживился комбат. — Значит, у озера… постой, постой… а что это такое — «многооконное»? Почему «многооконное»? Сказал бы «голубое», «синее» или еще как попроще…
Я уже вошел в роль толкователя:
— Поэты просто не могут. Поэты говорят заковыристо.
— Что же они друг перед другом, что ли? — покрутил головой комбат. — Почему тогда у Александра Сергеевича просто:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя…
Все ясно и понятно. А тут — «озеро многооконное»…
Я никак не мог понять, почему комбат затеял этот разговор и куда он клонит.
— Каждый поэт имеет свой индивидуальный творческий почерк, — выпалил я. — А в чем дело?
— А в том, что эти стихи, насчет озера, написал твой солдат по фамилии Стрельцов. Чуешь? Вот нам и надо определить: поэт он или не поэт.
— Зачем? — спросил я.
— Ты что? — вскинул голову комбат. — Каждого солдата командир должен беречь. Каждого — понял? За каждого человека командир в ответе перед его матерью, сестрами, братьями, невестой. А представляешь, какая ответственность лежит за поэта? Пройдет время, найдут его стихи, а стихи окажутся гениальными, чуешь? Где поэт? — спросят потомки. Убит поэт. И вот тогда подумают потомки — что же за командиры были у него, что не могли уберечь гения? И тогда выплывут наши имена. И будем мы с тобой, лейтенант, вроде Дантеса. Чуешь?
Я передернул плечами. Мне не хотелось стать Дантесом.
— Да и имя у него подозрительное — Александр. Чуешь?
Я не чуял. Комбат пояснил:
— Пушкин был Александром, Грибоедов — Александром.
— Блок — тоже, — уныло поддержал я.
— Ну вот видишь, так что ты прими меры, побереги его.
Стал я после этого разговора Сашку Стрельцова приберегать. Как рискованное задание, я его в сторону. Вначале он ничего не замечал, потом удивился, потом возмущаться начал, а под конец форменный скандал устроил.
— Ты что, лейтенант, не доверяешь мне? Думаешь, я ничего не вижу? Так вот, знай: происхождение у меня самое что ни на есть пролетарское, положение — рабочий, комсомолец, репрессированных среди родственников нет, за границей не был, в других партиях не состоял. В чем дело?