Эдуард Володарский - Штрафбат
И пошел прощаться дальше, крепко жал руки. Степану Шутову, улыбнувшись сказал:
— Ну, герой-любовник, вот и тебе дело стоящее выпало. Немецкий-то еще не забыл?
— Помню, товарищ комбат, — с унылым видом ответил Шутов.
Кто-то из разведчиков тихонько прыснул.
— Ну, ни пуха вам ни пера, ребята, — сказал Твердохлебов.
— К черту… — отозвался кто-то.
Семеро разведчиков развернулись и один за другим неторопливо зашагали в ночь. Уходили бесшумно, быстро растворяясь в ночной темноте…
— Самогонка есть, комбат? — требовательно спросил майор Харченко.
— Найдем…
— Пойдем, на грудь по полтораста примем, а то я чего-то продрог… — Майор направился к «виллису», который стоял в отдалении. За рулем сидели водитель и два автоматчика на заднем сиденье.
Твердохлебов медленно шел за ним.
В комбатовской избе Харченко распоряжался, как хозяин: опорожнил полный стакан самогона в четыре глотка, фыркнул, захрустел соленым огурцом, потом пальцами взял вареную картофелину, обмакнул в деревянную чашку с солью и целиком отправил в рот:
— Ты пей, комбат, пей, не стесняйся начальства!
Твердохлебов не спеша выпил, тоже захрустел огурцом.
— Вот гляжу я на тебя, комбат, и никак в толк не возьму — враг ты советской власти или друг, так сказать. — Майор взял еще картофелину, обмакнул в соль и вновь целиком отправил в рот. — С одной стороны посмотришь — вроде друг. Оступился, конечно, но вину свою осознал, воюешь справно… себя не жалеешь… А с другой стороны поглядишь… — Майор перестал жевать, достал пачку «Беломора», выудил папиросу, прикурил, бросил пачку на стол. — Кури, комбат, не стесняйся.
Твердохлебов взял папиросу, закурил, спросил:
— А что же с другой стороны?
— А с другой — враг получается, — пыхнул дымом прямо в лицо Твердохлебову Харченко. — Замаскировавшийся, хитрый враг! — Харченко развел руками, улыбнулся. — Ну, сам посуди, Василь Степаныч. Склад с продуктами ограбили — ты грабителей выгораживал, даже оправдывать пытался — это как понимать? Разговоры против советской власти среди штрафников ведутся? Ведутся. Ты хоть раз мне об этом доложил? Ни разу ни одной докладной — это как понимать, Василь Степаныч?
— Может, такие разговоры и ведутся, — спокойно отвечал Твердохлебов, — только вот беда, гражданин майор, я этих разговоров не слышал.
— Не слышал или делал вид, что не слышишь? — Нахальные, блестящие от алкоголя глаза особиста смотрели в упор.
— Не слышал, — повторил Твердохлебов.
— Вот тут я как раз тебе и не верю, гражданин комбат.
— Почему?
— А меня так в ЧК учили — кто хоть раз в плен попал, родине изменил, тому верить нельзя. Проверять можно, а верить нельзя! — Майор налил из бутыли в стаканы самогона, поднял свой стакан. — Ну, давай еще по одной. Хорош самогон, свекольный, что ли?
— Вроде свекольный…
— В этих местах его хорошо варят… Вот ведь незадача, — усмехнулся Харченко. — Сколько ни боролись с самогоноварением, а гонят и гонят, сукины дети!
— А мы пьем и пьем, — усмехнулся и Твердохлебов. — Не справилась, выходит, советская власть.
— На войне послабление сделали. Всему свое время — придушим и самогонщиков.
И выпили опять. Закурили. Харченко вновь сел на своего конька:
— Ты для чего командовать штрафниками поставлен? Чтоб знать, чем каждый солдат дышит. С какими мыслями встает и с какими спать ложится. А через тебя и я это должен знать. А потому придется тебе, Василь Степаныч, регулярно докладные мне писать. Об атмосфере и обстановке, и кто в чем замечен.
— Доносы, стало быть? — спокойно спросил Твердохлебов.
— Не доносы, а своевременные сигналы, — поморщился Харченко. — Другие комбаты пишут и ничего, морды не воротят. А ты у нас, выходит, особенный?
— Я — штрафной, — просто ответил Твердохлебов.
— Значит, и спрос втрое. — Харченко посмотрел на светящийся циферблат больших круглых часов, поднялся из-за стола. — Засиделся я у тебя. Будем считать, политбеседу провели.
— Будем считать… — развел руками Твердохлебов.
Всю ночь они шли через лес. Изредка Глымов останавливался, освещал карту в планшетке фонариком, звал:
— Слышь, Муранов, глянь-ка… правильно топаем?
Павел Муранов смотрел на компас, сверялся с картой:
— Правильно… Скоро линия фронта должна быть.
— Когда скоро?
— Днем подойти должны. Придется еще одну ночь в лесу коротать…
И снова глухо шумели ветви кустарника, раздвигаемые руками, слышались смутные шаркающие шаги, тихое покашливание. Шли молча, гуськом, ориентируясь на затылок друг друга. Где-то в лесной глубине громыхнул выстрел, истошно прокричала ночная птица. Бойцы замерли, долго стояли неподвижно.
— К-кто это? — заикаясь, спросил Леха Стира.
— Крокодил сиамский, — пробурчал Глымов. — Топай давай…
— Нет, правда, кто это так по-человечьи?
— Выпь ночная… птица такая есть.
— А филин страшней ухает?
— Еще услышишь. Смотри, от страха штаны не намочи.
На исходе ночи забрались в самую буреломную чащобу, разожгли небольшой костер, ножами вскрыли банки с тушенкой, торопливо поели, откусывая большие куски хлеба.
— Дрыхнуть нам тут до утра, — сказал Глымов, закапывая пустые консервные банки в неглубокую ямку. Аккуратно присыпал землей, заложил кусками дерна. — Стира и Муранов на карауле, остальные — бай-бай. Меняемся через два часа.
— Э-эх… — вздохнул Глеб Самохин, расстилая поближе к горячим углям бушлат, — а мужики сейчас небось баб по сеновалам щупают… а кто и на мягкой перине устроился…
— Кого там щупать-то? — отозвался Родион Светличный. — Одни скелеты.
— Не скажи, — улыбнулся Жора Точилин. — Одна такая пухленькая была… конопатенькая!
— Раз пухленькая, значит, ее немцы до нас употребили, — добавил Леха Стира, тасуя колоду карт.
— А у тебя одна только пакость на языке, картежная твоя душа, — пробормотал осуждающе Антип Глымов. — А ну, брысь отсюдова в караул!
Догорающие угли костра засыпали землей. Стало темно — ни зги. Разведчики укладывались спать, сопели, вздыхали. Муранов и Леха Стира устроились с краю, каждый уставился в темноту широко раскрытыми, невидящими глазами. Хотя у Лехи глаза были кошачьи и он хорошо видел карты, которые тасовал, как заведенный.
В медсанбате хирург в грязном окровавленном халате, с мощными волосатыми ручищами, тоже перепачканными кровью, делал операции, словно орехи щелкал.
— Следующего давайте.
На топчан, весь в пятнах крови, положили очередного раненого. Тот глухо стонал, стиснув зубы и закрыв глаза. Голова и грудь его были перетянуты грязными бинтами.
— Терпи, браток, — грубоватым голосом говорил хирург. — Анестезия кончилась.
— Это штрафник, — шепнула сестра. — Одиннадцатой армии, полк Ефремова…
— Влейте в него спиртику грамм триста, — сказал хирург, беря в руки скальпель.
Медсестра метнулась куда-то, вернулась с полной склянкой и, приподняв голову солдата, прошептала:
— Выпей-ка, миленький. Небось, к спиртику-то привыкший…
Раненый открыл глаза, взгляд прояснился:
— Давай… — прохрипел он.
Медсестра осторожно вылила в раскрытый рот всю склянку. Раненый судорожно глотал, по небритому подбородку текла драгоценная влага.
— Терпи, казак, атаманом будешь, — бормотал хирург, орудуя скальпелем и щипцами.
— О-о-о, твою мать, в креста, в гробину, в печень, в голову! — матерился раненый, выпучив глаза от боли.
— Как ты сказал? В креста, в гробину? Этого еще не слышал… заковыристо! — одобрил хирург, бросая в большой таз, полный бинтов, тампонов и крови, очередной осколок и кусок раздробленной кости. — Следующего давайте.
Савелий Цукерман на топчан вскарабкался сам.
— Ну, за такую рану хирургу сто грамм ставить надо, — усмехнулся врач, скальпелем вспарывая засохшую повязку на бедре. — Потерпишь или спирту глотнешь?
— Потерплю, — ответил Цукерман.
— Тоже штрафник, — сказала медсестра, глядя в бумажку. — Одиннадцатая армия, сто семнадцатая дивизия, батальон Твердохлебова.
— Ну терпи, штрафник, такая твоя планида — терпеть да жалобы писать… Так, порядок… — хирург вынул пинцетом пулю, но, вместо того чтобы бросить ее в таз, внимательно начал рассматривать. — Так, так… интересно… Валюша, выйди-ка из операционной.
Операционной называлась часть огромной батальонной палатки, отделенная рваной простыней. За эту простыню и нырнула послушно худенькая большеглазая медсестричка. Хирург быстро наложил швы на рану, перетянул бинтом, и его большое одутловатое лицо склонилось на Цукерманом:
— Это у тебя первый бой был?
— Первый.
— И куда же тебя теперь направлять? В трибунал?