Владимир Ходанович - Блокадные будни одного района Ленинграда
Констатировалось, что у ворот дома № 42 установлено до 19 часов дежурство групп самозащиты, а с полуночи до утра там же дежурит дворник. На чердаке круглосуточно дежурят два человека. В бомбоубежище имеются печи, вода, «санитарные узлы», шанцевый инструмент, ломы, лопаты. «Помимо бомбоубежища, имеются во дворе щели, но нужно отметить, что население, живущее в доме, во время воздушной тревоги мало укрывается в бомбоубежище, а в щелях совершенно не укрываются. Пропусков на вход в убежище нет. <…> Обучаются только одни домохозяйки», «политорганизатора нет», «нет в доме санитарной команды». В других же домах, по итогам проверки, не оказалось постов на чердаках в ночное время и «массово-политической работы не проводится»[378].
«…В городе часто устраивали учебные тревоги. Меня однажды застала такая тревога в трамвае, всех выгнали из трамвая и затолкали в подворотню какого-то двора. Эти тревоги нам уже поднадоели. <…>
Однажды во время воздушной тревоги всех загнали в бомбоубежище, а мне удалось выскочить, и я наблюдал воздушный бой между немецкими и нашими истребителями»[379].
«Нужно было воспитывать в народе веру в победе нашего дело, чувство бесстрашия, чтобы народ не боялся.
Потом получилось обратное явление, что народ во время обстрелов и бомбежек было не загнать в укрытия. Стали разъяснять, что не нужно быть трусами, но все же нужно беречь себя» (из воспоминаний первого секретаря Ленинского райкома партии, конец 1944 г.)[380].
«Мама после первых бомбежек должна была разгребать бомбоубежища, засыпанные обрушившимися домами. После первого случая мама пришла домой вся седая, измученная, с черным лицом и сказала: „Никто из нас никогда в бомбоубежище не пойдет!“» [381].
«Несмотря на бомбежку, обстрелы и то, что меня загоняли в бомбоубежище, я очень часто убегала домой. В нашем доме мы жили на пятом этаже, а когда начиналась бомбежка, то есть воздушная тревога, мы спускались в подвал, но мама не могла ходить и поэтому оставалась дома. Однажды во время бомбежки мы сидели в подвале, и вдруг сильно зашатался дом, мы думали, что бомба попала в наш дом. Один из мужчин вышел из подвала, потом вернулся и сказал: „Не волнуйтесь, бомба попала в соседний дом“»[382].
«Вместе со взрослыми строили мы баррикады от дома к дому. Бегали за Красненькое кладбище[383] ловить немецких летчиков со сбитых самолетов, но это безуспешно. Ловили шпионов, особенно если он был в шляпе. Всем миром тащим его в милицию, хоть отчаянно сопротивлялся. Потом приходилось просить прощения и вместе с ним смеяться, но бдительность не усыпляли. <…> Ведь трудно отличить порядочного человека от предателя. А ракеты очень часто вылетали из подвалов и чердаков.
Мы жили у самой передовой, и всякой нечисти хватало. Помогали дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама…»[384].
«На стекла домов наклеивают крест на крест полоски бумаги. Приехавший в командировку москвич [385] посмеивается:
– Да воздушной волной высаживает стекла вместе с рамами! – Москву уже бомбят, и у них есть опыт»[386].
Первый массированный налет на Москву произошел 21 июля 1941 г. В налете участвовало 250 бомбардировщиков. Пострадало более 800 человек. Второй налет последовал следующей ночью, к столице устремились 180 самолетов противника. Всего Москва пережила 122 налета[387].
«Иногда стекла вылетали чуть ли не по всему фасаду <…> Что же касается официальных распоряжений, то они пестрели своими противоречиями. Сначала предлагалось при воздушной тревоге держать плотно закрытыми окна и двери, не показываясь самим. Затем было отдано распоряжение держать их открытыми. Сперва предлагалось зимние рамы снять с петель и убрать в запас, чтобы предохранить хоть часть стекол, а затем издано указание о заделке на зиму щелей. Рекомендовались оконные сплошные деревянные щиты или ставни. Витрины магазинов нижних этажей защищались слоем земли, заключенной между дощатыми двойными заграждениями.
Опыт показал, что окна и двери взрывной волной даже от сравнительно далекого места взрыва выворачивались или перекашивались вместе с рамами…» (Д.И. Каргин, в 1941 г. – профессор ЛИИЖТа)[388].
Середина августа 1941 г. Документ. Типографский бланк Ленинского райкома ВКП(б). Заранее отпечатанный машинописный текст удостоверения. Вписана женская фамилия с инициалами. «В том, что ему поручается Ленинским РК ВКП(б) провести проверку и сжигание дел партийных организаций». Место для вписывания названий организаций. Подпись заведующего особым отделом райкома[389].
Из письма секретаря парткома одного из научно-исследовательских институтов секретарю Ленинского райкома ВКП(б) А.М. Григорьеву:
«Считаю нужным обратить Ваше внимание на следующий факт: 8-го сентября 1941 года в 22 час. 50 мин. (во время ВТ[390]) от Московского вокзала я шел пешком до Института, где работаю[391] <…>. У подъездов ряда домов по несколько человек стояли милиционеры вместе с группами гражданского населения и, несмотря на воздушную тревогу, никакого не обращали внимания на проходивших по улице людей. <…> У меня лично никто не потребовал предъявления документа, дающего права ходить во время ВТ, а также после 22 часов»[392].
0 том, как в повседневной жизни ленинградцы относились к сигналам воздушной тревоги, как они вели себя во время артиллерийских обстрелов и бомбежек, как менялось это отношение в разные периоды блокады, включая восприятие ограничений комендантского часа, в мемуарной литературе имеется достаточно много материала. И всегда закономерно возникает вопрос: почему отношение было таким, а не иным?
В этой связи хотел бы обратить внимание на статью доктора исторических наук профессора В.А. Иванова[393].
По его мнению, «правовое положение различных категорий населения, оказавшихся в осажденном городе, на законодательно-нормативном уровне не было закреплено. Многие ограничения, закономерно вызванные военной обстановкой, не содержали сколько-нибудь доступной для большинства жителей Ленинграда правовой аргументации»[394]. Периодически публиковала отдельные решения военных органов и городских властей «Ленинградская правда», издавался бюллетень Ленгорсовета. Но содержание части документов и комментарии к ним носили, считает В.А. Иванов, исключительно агитационный характер и реального положения дел не отражали. Отсюда и относительная «вольница» в круглосуточных передвижениях по городу, и уклонение от повинностей. «Крайне запущенная в довоенный период общеправовая работа с населением в осадной обстановке приобрела еще более несистемный характер. <…> О существовании многочисленных постановлений военных властей большинство блокадников узнавало в интерпретации работников домоуправлений, дворников, более информированных соседей по квартире, в очередях и др. Запреты и ограничения, перечисленные в этих решениях, в большинстве своем абсолютно не совпадали с житейскими потребностями граждан. и они же практически создавали все предпосылки для их невыполнения…»[395].
Как известно, подавляющее большинство ленинградцев сдало свои радиоприемники к середине июля 1941 г. (а в конце года – и радиоантенны). Осенью 1942 г. Исполком Ленгорсовета пригрозил управдомам и комендантам зданий судом военного трибунала за неснятие антенн с домов. Дефицит жизненно важной для горожан информации от властей (на протяжении всей блокады) порождал догадки, домыслы, слухи. Лица, их распространявшие, часто осуждались судебно-следственными органами «за контрреволюционную пропаганду и распространение пораженческих слухов» (что в конце июня 1941 г. секретной директивой Наркомата госбезопасности СССР было отнесено к государственным преступлениям).
11 и 25 августа 1941 г., в рамках общего замысла подавления распространителей слухов и борьбы с авторами анонимных писем и листовок в городе, в недрах ленинградского «Большого дома» родились два документа с объяснением причин усиления работы против анонимщиков. Предлагалось незамедлительно приступить к сбору почерков, анализируя корреспонденцию, приходившую в отдел писем «Ленинградской правды», в радиоцентр и др. Сбор почерков всех разрабатываемых в городе органам НКВД «контрреволюционеров» предполагалось завершить к 1 сентября 1941 г.[396]
В начале войны главы домохозяйств потребовали у жильцов сдать свой «домашний инструмент: молотки, пилы, топоры» «для общественной надобности с условием возврата после войны».