Северина Шмаглевская - Невиновные в Нюрнберге
Он помолчал, потом пухлыми пальцами взял мою руку; на лице седовласого амура показались ямочки.
— Деточка! Я и без того в Нюрнберге плохо сплю. С завтрашнего дня у вас тоже начнется бессонница. Нюрнберг не то место, где можно утвердиться в убеждении, что опасность миновала. Как раз наоборот. В Европе растет и усиливается какая-то невидимая напряженность.
Кто-то вошел, в открывшуюся дверь ветер занес немного снега. Я съежилась. Мне по-прежнему было холодно.
— Простите, сейчас я объясню вам, почему мне хочется вернуться к этой теме.
Он снова забарабанил пальцами, словно это он должен был отпускать грехи лесничему, а я продолжала:
— Сегодня после концерта я случайно присутствовала при одном разговоре.
Теперь он слушал меня с интересом.
— Да-да? А что играли? Жаль, мне надо было пойти с вами. В этих музыкальных вечерах есть своя прелесть. Какая была программа?
— Просто замечательная. Моцарт, Григ. Вторая рапсодия си минор Листа. Несколько вещей Шопена, которые я очень люблю.
Он вздохнул.
— Жаль, что я не пошел. Но мне хотелось выспаться. В итоге я и не поспал, и удовольствия лишился. Ко мне заходил Буковяк: он ни о чем, кроме ваших показаний, думать не может. Чудо-человек. У Трибунала готовый план работы на понедельник, и никто не станет ни с того ни с сего его менять только потому, что из Польши приехало несколько свидетелей. К тому же вы опоздали на целую неделю, а здесь главное — пунктуальность.
Я некоторое время молчала, потом, чтобы переменить тему, рассказала ему о рядовом Нерыхло.
Илжецкий задал мне несколько вопросов. Он слушал, кивая головой, потом обратился к Грабовецкому.
— Безумцы! — Это прозвучало неожиданно громко. — Безумцы! Если у вас есть возможность, постарайтесь их остановить. Тут много наших земляков уже угодило за решетку. А кто их оттуда вытащит?! У польской делегации есть другие заботы. Верно я говорю, пан Михал?
На нас оглядывались. Молодой мужчина, который только что вошел и еще не сел, повернулся к возбужденному Илжецкому.
— Обязательно предупредите их, они пропадут ни за что. Увязнут со своей глупой самодеятельностью. Видали мы таких молодцов. Они устраивают самосуд, потом попадают в тюрьму, а их дела рассматривают американцы. Случается даже, что к их делам привлекаются и немецкие юристы.
Вошедший человек, поглядывая на нас, неуверенно шел к свободному столику. Я прикрыла глаза, и в памяти возник давний облик этого человека.
— Орех? — спросила я совсем тихо. И тут же исправилась — Пан Ореляк?
Илжецкий исподволь наблюдал за нами. Молодой человек улыбнулся, левая щека его нервно дернулась. С минуту он смотрел на нашу троицу.
— Вот не думал, что кто-нибудь на этом свете помнит подпольную кличку моего брата, — сказал он, здороваясь с нами. — Мы были очень похожи с Орехом. Он до конца пытался нам доказать, какой он твердый орешек… И погиб во время восстания.
Илжецкий с детской непосредственностью протянул к нему обе руки и предложил присесть к нам.
— А у вас какая кличка?
— Керат. Ореляк — это моя фамилия.
— Присаживайтесь к нам, дружище. Попробуем вместе убедить нашу даму остановить безумцев. Они хотят к многочисленным печальным инцидентам на немецкой земле прибавить еще и собственную трагедию. Хватит горя! Олухи! Если их не удержать, пропадут ни за что.
Керат снова улыбнулся, но в его странной гримасе не видно было радости: при движении губ начинала дергаться щека, мне показалось, что на него накатывает приступ ярости.
— Наши соотечественники, — заговорил он, положив на стол сжатые кулаки, — народ легкомысленный, чтобы не сказать больше. Да и трудно осуждать их за это. Неужели, пан прокурор, вы верите, что существует такой трибунал, который зафиксирует, не делая выводов, только зафиксирует все преступления гитлеризма? Чушь! Немцы действовали, прикрываясь лозунгом «Nacht und Nebel» [29]. Ночь и туман многое тогда заслоняли, а теперь поляки, горячие головы, хотят сами вершить правосудие.
Илжецкий кивал головой, лицо его покрылось нездоровым румянцем.
— Но ведь это безумие! Они сами лезут в немецкие тюрьмы, а мы не сможем им помочь. Здесь чужая территория.
Керат, задумавшись, стучал пальцем по краешку стола. Я постепенно вспоминала его.
— Существует множество вопросов, — сказал он наконец, не отрывая взгляда от своей руки, — множество сложных вопросов, которые уже никогда не удастся пересмотреть. Только молниеносным действием порой можно чего-то достичь. Я тут кручусь как белка в колесе, делаю дурацкую работу, а время уходит. И шансов все меньше.
Он поглядел на нас и умолк, а мы ждали, заинтригованные его словами. Он ссутулился, потянулся за зубочисткой, повертел и сломал ее.
— Я с самого начала, собираясь в Германию для розыска польских детей, знал, черт побери, что если мы не найдем их сразу же, не установим имена и фамилии, то они, возможно, всю оставшуюся жизнь будут искать дом, родину, свою мать. Или, никем не узнанные, не опознанные, останутся тут навсегда, чужие среди чужих.
Он постарел за последние военные годы. Не было раньше этих морщин на лбу, глубоких темных борозд, идущих от губ к подбородку, не было седины в волосах и этой печали, звучащей в его словах.
— А тут, в Германии, оказалось, что наша задача намного сложнее, чем я мог предположить. Временами мне кажется, что у меня никогда теперь не будет покоя на сердце, всегда буду жить с сознанием, что входил в состав комиссии, которая не сделала ничего, ровным счетом ничего: вывоз польских детей был организован очень хитро. Продуманно. Детишек отбирали у матерей и увозили. Übermensch’ам чистой расы требовалась все же наша кровь. Скажите мне, как узнать младенца, где искать его родителей? Никаких документов нет. Нет ничего.
Я молчала. Значит, вот какие «ничейные» дети должны были теперь отправиться в персиковые сады? «Дети войны», украденные у родителей и спрятанные в каких-то специальных лагерях для германизации. Их в Калифорнию? Значит, об этом мечтал Себастьян Вежбица?
К нам подошел вежливый, предупредительный официант. Он почти с материнской заботой склонялся над нами, чтобы как следует расслышать каждое слово иностранных гостей, и краешком глаза непрерывно следил, насколько нравится нам то, что он предлагает. Выражая внимание всем своим сморщенным, старым лицом, он интересовался, очень ли мы голодны, если бы мы согласились подождать всего лишь двадцать минут, он бы имел честь предложить нам изысканное блюдо — гренки, переложенные ломтиками нежнейшей куропатки, шампиньонами и спаржей, впрочем, это могут быть и ломтики чирка, кряквы, дикого гуся или если мы пожелаем, то и серны.
— А может быть, вы, чтобы скоротать время, осмотрите здание, где сейчас пресс-центр, познакомитесь со здешней коллекцией? — Он тогда немедленно пригласит экскурсовода, опытного гида, который знает тут каждую мелочь.
— А ведь это неплохая идея. — Илжецкий развел руками, обращаясь к Керату. — Вы хорошо знаете резиденцию Фабера? Дворец известного карандашного фабриканта Фабера?
— Да, более-менее. Я бы с удовольствием осмотрел парк. О нем рассказывают чудеса. Но перед этим хотелось бы что-нибудь перекусить. Я со времен войны не могу побороть в себе чувство голода, во мне живет вечный страх остаться голодным.
На детском лице прокурора отразилось беспокойство.
— Да-да, и дама наша замерзла.
Официант услужливо ждал ответа.
— Я уже согрелась, но предпочла бы прогуляться после ужина, — поторопилась я ответить.
Ореляк пробежал глазами меню и передал прокурору.
— Что касается меня, — сказал он, — то я охотно дождусь этого кулинарного чуда, особенно если нам пока подадут какую-нибудь закуску.
— Отлично! — Илжецкий повернулся к официанту. — Пока ваше замечательное блюдо будет готовиться, мы чего-нибудь перекусили бы, а в парк пойдем после десерта. Как вы относитесь к тому, что мы съедим по порции самой банальной, обычной ветчины?
— Полностью приветствую.
Официант прошептал почти с нежностью:
— Может быть, и страсбургский паштет? И к нему соус?
— Прекрасно! Сытый, согревшись рюмочкой водки, я готов отправиться осматривать сады Семирамиды, а не только парк Фабера.
Немец обслуживал нас с воодушевлением и радостной улыбкой на лице.
— Вы видите, до чего легко сейчас осчастливить немца, — заметил Илжецкий. — А во время оккупации? Они получали удовольствие совершенно от другого.
— Jawohl! Jawohl, sofort[30],— шептал сам себе старый официант, творя чудеса искривленными от артрита руками, ловко, незаметно и удивительно красиво накрывая стол. Довольный собой и аппетитом гостей, он тактично отошел и стоял невдалеке, готовый броситься к нам в любой момент.