Борис Тагеев - Полуденные экспедиции: Наброски и очерки Ахал-Текинской экспедиции 1880-1881 гг.: Из воспоминаний раненого. Русские над Индией: Очерки и рассказы из боевой жизни на Памире
Кончили закусывать, разговор становился менее оживленным, веки опускались на утомленные глаза — усталость начинала сказываться.
— Ну можно теперь Богу помолиться, да и спать, — проговорил Александр Иванович, подымаясь с бурки и потягиваясь. — Горнист! На молитву!
Охотники выстроились, и звук горна, быть может, впервые огласил эту поляну…
— На молитву! Шапки до-лой!
Далеко в ночном воздухе разносилось пение сорока голосов…
Торжественно лились звуки молитвы в мертвой тиши долины и отзывались эхом в горах… Набожно крестились солдаты, не зная, переживут ли эту ночь, увидят ли когда-нибудь свою родину или нет…
Нигде нельзя быть так расположенным к молитве, как в пустыне…
В величественных храмах, под громадными сводами, перед богато убранными иконостасами, в разнокалиберной толпе ваше внимание отвлекается, и религиозное чувство до известной степени парализуется; в пустыне же, под небесным сводом, горящим миллионами звезд, в мертвой тишине необозримой степи или в виду гигантских гор, после боя или перед боем — человек сознает себя таким маленьким, ничтожным, жизнь его так ненадежна, что душа его, его ум — все преклоняется перед грандиозностью природы, и он молится, молится горячо…
Окончилась молитва. Послышалась команда:
— На-кройсь!
Александр Иванович подошел к фронту своих «головорезов».
— Спасибо вам, молодцы, за сегодняшнее дело!
— Рады стараться! — понеслось по поляне, отдаваясь эхом в горах.
— Я передам генералу, как молодецки вы себя вели, и буду просить о наградах.
— Покорно благодарим! — загремело в ночной тишине.
— Ну а теперь разойтись и ложиться спать!
Костры потухли, изредка слабо вспыхивая; поляна погружалась во мрак, силуэты двух равномерно движущихся часовых то сближались, то расходились; слышалось похрапыванье, в некоторых местах тихий разговор еще не уснувших, вспыхивал огонек папиросы или трубочки; в наступившей тишине журчанье ручья явственно доносилось до ушей еще бодрствовавших людей, число которых все уменьшалось, и вскоре ручей напевал свою непрерывную, мелодическую песенку для одних часовых, продолжавших свою прогулку взад и вперед…
Едва только вершины гор были освещены нежно-розовым светом восходящего солнца, а поляна еще расстилалась в сумраке, в ожидании момента, когда дневное светило выглянет из-за хребта Копет-Дага и зальет ее ярким светом, как охотники поднялись и стали собираться в дорогу, на поиски новых приключений… С песнями оставили они место вчерашнего боя, потянулись по ущелью, вышли в степь, с которой подымался легкий туман, разгоняемый лучами солнца, и повернули по дороге к Арчману… Славно было идти «белым рубахам» на утреннем свежем воздухе… Трубочки дымились во рту у солдат, слышались остроты и шутки, и едва ли кто помнил, что за собой они оставили на поляне четыре уничтоженные жизни, для которых уже не светило это яркое солнце, не зеленели кипарисы на вершинах гор и открытые, стеклянные глаза которых не видели этого чудного голубого неба!.. Впрочем, недолго смотрели эти мертвые глаза… Вокруг по скалам расселись громадные орлы-стервятники; в нерешимости сидели они, опасаясь приблизиться к этим, в странных позах, лежавшим людям. Но вот один, посмелее, слетел и опустился на песок шагах в сорока, и хочется ему узнать, в чем дело, — и страшно! Подошел поближе, грузно переваливаясь на своих коротких, сильных, с громадными когтями, ногах… Нет, не шевелятся… Подождал и, взмахнув крыльями, налетел и клюнул в это потемневшее запрокинутое лицо с зияющей раной на горле… Через минуту орлы рвали свою добычу…
Наступит ночь — шакалы докончат работу этих пернатых разбойников, останутся, быть может, на поверхности кости, которые через несколько времени занесутся песком, и ничто не будет напоминать о том, что на этой поляне отданы четыре жизни в борьбе за свою землю и свободу… Сколько бы подобных историй могли рассказать вершины гор Копет-Дага, от которых не укрывается благодаря их высоте никто и ничто, но они молчаливо прячут свои вершины в голубом небе, стараясь не видеть «урусса — белую рубашку», шаг за шагом проникающего в эти долины и ущелья, составлявшие еще недавно неотъемлемую собственность храбрых сынов степей и гор — текинцев! Пройдет десяток лет, и в местах, где прежде только паслись стада джейранов, пройдут безопасные дороги и Копет-Даг потеряет свою дикую прелесть… Бог с ней, с этой цивилизацией, особенно когда она распространяется при помощи картечи и штыка и выражается созданием становых, урядников и кабаков!..
6. Ночь в Эгян-Батыр-Кала
Босфор, обливаемый голубым светом луны, отражает в себе белые минареты и залитые огнями фасады дворцов великой столицы Востока. По зеркальной поверхности бесшумно скользят каики, оставляя за собой фосфорически блестящий и переливающийся след; чудным рубиновым светом горят огни Леандровой башни; гиганты пароходы выделяются черной массой, и их высокие мачты, дрожа в зеркале воды, тянутся как фантастически длинные руки к этому городу — предмету корыстных желаний многих наций, который чудной панорамой раскинулся на необъятную длину по проливу… Террасами подымаются изящные, легкие постройки в разных стилях и сверкают огнями; рядом с ними минареты, тонкие как иглы, белыми линиями резко выделяются на фоне южного неба… Мраморное море омывает белые стены Сераля в Стамбуле, переливаясь серебром под лучами луны, заглядывающей в этот дворец — жилище многих сотен красавиц, так поэтично воспетых лордом Байроном в его «Дон-Жуане».
Но вот… слышится голос вахтенного унтер-офицера.
— Ваше б-дие! Полночь!..
Замечтавшийся вахтенный начальник, хотя бы, к примеру, ваш покорный слуга, встрепенулся, все иллюзии пропали, и он отдает распоряжения, соответственные наступившему моменту. Через минуту, сдав вахту, он спускается вниз, в кают-компанию, куда из трех кают доносится самый прозаический храп товарищей. Внизу душно, в каюте едва можно вытянуться, не спится ему, а тут еще луна засматривает в иллюминатор и широкой голубой полосой освещает шкаф… Мысли одна за другой наполняют голову, самые разнообразные воспоминания стесняют одно другое. Ни с того ни с сего в памяти вырастает, как живой, обезьяноподобный учитель латинского языка, а вслед за ним вспоминается вчерашняя неудача с оттяжкой, брошенной вместо палубы за борт, при спуске брам-реи… А луна все еще заглядывает в иллюминатор… Мысли невольно обращаются снова к этой чудной ночи, и, виденная незадолго перед этим картина с точностью фотографии воспроизводится в воображении… По логической связи мыслей является воспоминание о других подходящих картинах природы; как наяву вырастают перед глазами темные своды леса, через густые ветви которого тут и там серебристой змейкой пробивается луч луны, фантастически манящий наружность куста, наполовину им освещенного, из которого льются соловьиные трели, сливающиеся с мелодичным шумом вечно торопящегося в море Немана. Воображение работает как калейдоскоп: лес пропал — уже его место заступили гигантские Альпы, вершины которых горят и искрятся тысячами переливов снежной поверхности, ярко залитой светом полной луны… Под ногами серебряной струйкой извивается Эч; замок Габсбургов, разрушенный беспощадным временем, но горделивый даже в развалинах, как белое привидение выступает на краю бездонного обрыва…
Исчезли и Альпы… Вот развертывается перед глазами степь — безграничное ровное место; справа — линия высоких, мрачных гор, из-за которых показывается как бы зарево… Оно все расширяется, растет, вот уже виднеется блестящий серп — еще минута и царица ночи выплывает из-за Копет-Дага, озаряя своим матовым, голубым светом всю степь, сверкая на солончаках и белых глиняных башенках, освещая кучку людей в белых рубахах, с винтовками на плечах, молчаливо и сосредоточенно куда-то пробирающихся… Вспомнилась эта картина — и померкли перед ней все остальные… Снова встает в памяти вся походная жизнь с ее лишениями, опасностями и увлекающей прелестью, и картина за картиной рисуются в голове… Я уже не в душной каюте, нет, я на просторе… Снова веду задушевные беседы с боевыми товарищами, я снова в горах подстерегаю текинцев, снова слышится свист пуль в пороховом дыму и музыка и стоны раненых, льется кровь… И страшно и хорошо! Сердце усиленно бьется, и мечты прошлого принимают размеры галлюцинаций… Но вот резкий звон колокола разрушает все очарование — бьет пять склянок — два с половиной часа пополуночи. Опять я в каком-то ящике; луна уже светит, в каюте темно… и пора спать, читатель! Впрочем, ранее чем предаться отдыху, не мешает вам объяснить, для чего я так издалека начал этот рассказ. Какая нужда была мне описывать картину Босфора и сообщать нить воспоминаний, доведшую меня снова в Ахал-Теке? Сделано это мною для того, чтобы выяснить, насколько можно, тот психологический процесс, который совершается внутри человека и заставляет его при созерцании какой-нибудь картины вызывать в памяти многие другие, пока воображение не остановится на чем-нибудь особенно интересующем этого субъекта, и тогда является уже последовательное, законченное воспоминание… Я, о чем бы ни думал, чтобы ни видел, но все-таки почти всегда закончу приведением себе на память той эпохи моей жизни, которая является для меня исполненной высшего интереса и увлечения — похода, очерками которого я, вероятно, уже успел изрядно вам надоесть и намерен надоедать еще и теперь; итак, вооружитесь терпением и мужеством и последуйте за мной в те благодатные места российского государства, куда Макар телят не гонял, но где происходили события довольно интересные…