Евгений Войскунский - Мир тесен
Господи, ну и денек! Утренние длинные тени от сосен покойно, как в мирное время, лежали на скалах, на пожелтевшей траве, пучками торчащей из расселин. А сосны, осиянные солнцем, стояли, отливая боевой медью стволов, молодцевато, как солдаты на смотру. Их небогатые кроны, чуть колеблемые ветерком, словно купались в сентябрьской прохладе. Темно-серые, пятнистые скалы, тут и там поросшие мхом, были как древние животные с круглыми спинами, окаменевшие на спуске к водопою. А вода была чистого, редкостного для этих мест синего цвета.
Я поглядел на ближайшего соседа Хорсена с севера — на островок Старкерн, на виднеющиеся за ним гранитные горбы Гунхольма. Моей Молнии не было отсюда видно — Старкерн заслонял ее своим черно-серым, как у броненосца, корпусом. Но я знал: на Молнии ребята, стоявшие ночную вахту, отдыхают. Они хлебнули горячего чаю из котелков, пропахших дымом и борщом, и улеглись кто где — в расселинах, в воронках от тяжелых снарядов, меж корней сосен… Ах нет! — вспомнил я. У нас на Молнии строят капониры. Я знал от всеведущего Лисицына: туда прошлой ночью погнали плот. Тут, на Хорсене, валили сосны, обрубали на них сучья и сплачивали плоты для перегонки на острова переднего края. Делали срубы для дзотов и буксировали их ночью. Я слышал: где-то в восточной части Хорсена стучали топоры.
Хорсен посередке, близ разрушенного дома, в подвале которого был лазарет, понижался, образуя лощину. Бывший хозяин дома, хорсенский финн, прежде разбивал на скудной земле огородные грядки. Теперь тут была братская могила. Стоял столбик с прибитой доской, на доске неровными красными буквами выведено: «Здесь похоронены храбрые бойцы из десантного отряда капитана Гранина. Вечная им слава». Слева от столба чернел свежий земляной холмик. Вот где, значит, похоронили Шамрая и Скосырева. Колька Шамрай порадовался бы такому денечку — невысокому ясному солнцу, ветру и соснам, синей воде. Колька, каким я видел его последний раз на Хорсене, обвешанный оружием, в заломленной бескозырке, здорово вписывался в здешнюю диковатую природу — вот он и слился с ней навсегда. С этими чертовыми, погибельными шхерами на краю земли.
У меня было чувство освобождения — ну, что-то вроде этого. Колька Шамрай не гниет в стылой воде, в дырявом суденышке, прибитом войной к ничейному островку, не имеющему даже названия, — он лежит в земле. Лежит, как положено бойцу, рядом с боевыми товарищами. Впервые с той ночи, когда мы высадились на Молнии, меня не точило, не грызло, не изнуряло беспокойство.
А ветер еще усилился, тени заходили быстрее, и вдруг два желтых листочка опустились на могильный холм. Откуда они взялись тут, на Хорсене, в царстве сосновых иголок? Откуда их принесло порывом ветра — не из городка ли Ганге, с проспекта Борисова, где качались на ветру знакомые липы? А может, подумал я совсем уж несуразно, прилетели они с другого конца Финского залива, из родного нашего Питера, чтобы лечь тут на могилу одного из его сыновей?..
Я поднял оба листочка, они сухо зашуршали на ладони, и, вынув из внутреннего кармана бушлата потертый клеенчатый бумажник, я поместил их между плотно сложенными письмами от мамы и Иры. Пусть лежат. Все же память о Кольке.
Узкими тропинками, вьющимися меж скал, пошел я в глубь Хорсена и вышел к штабным капонирам. Ого-го! Пока мы сидели на Молнии, тут отгрохали подземный КП — коридорчик. с несколькими отсеками, обшитыми досками, с электричеством от аккумуляторов, с печками, сделанными из труб большого диаметра. В коридорчике сидел у телефонов рябоватый Сенька Корнаков. Грешным делом, я позавидовал ему — сидит в тепле, пули не свистят, ветер не дует, чего лучше? Сенька был не из снисовских связистов, а из армейской части, я его знал плохо. По-моему, он был хитрован — из тех, кто не упустит своего куска. Он наставил на меня острый нос, как бы принюхиваясь: не означает ли мое появление скрытой угрозы для его уютного положения штабного связиста? Но я, хоть и позавидовал втайне, не собирался проситься в штаб отряда. Мне нужно было на Молнию — вот что. Я спросил Сеньку, будет ли ночью оказия на Молнию. Штабные связисты — народ всезнающий, через них идут все переговоры. Сенька, напустив на себя значительный вид, повел носом — словно восьмерку выписал — и сказал, что «по располагающим сведениям» ночью потащат на Молнию сруб. Ага, значит, будет оказия — прекрасно! Я сделал Сеньке воздушный поцелуй и поспешил из штабного подземелья на вольный воздух.
Давненько не ходил я просто так — неторопливо, не прячась, не кидаясь наземь. Щеки у меня горели от бритья. И, представьте себе, с каждым шагом по каменистой земле этого острова я все сильнее испытывал желание поскорее отсюда удрать. Глупо, правда? Ведь куда лучше — и естественнее, конечно, — ходить в полный рост, чем ползти ужом меж валунов, под свистящим роем горячих мух. Но мне недоставало ночного костра под большой скалой. Стратегических планов Безверхова. Похабных шуточек Сашки Игнатьева. Презрительной к противнику удали Литвака. Даже грозных окриков Ушкало мне недоставало. Мне хотелось на Молнию. Там было мое место.
Приближаясь к землянкам резервной роты, услыхал хриплый голос отрядного патефона: «Четыре капуцина однажды вышли в сад…» Возле капонира под соснами, в котором прежде жил Колька Шамрай, расположились ребята из взвода Щербинина. Сидели, обхватив руками колени, полулежали на покатой гладкой скале — в подшлемниках, бескозырках, сапожищах, бушлатах нараспашку. Грелись на нежарком солнышке. Щербинин, подперев кулаком лихую голову, в заломленной мичманке, прикрыв глаза, слушал любимую песню. На ремне у него висел нож в широких кожаных ножнах. «Кругом растут маслины и зреет виноград», — пел патефон, утвержденный на плоском камне. А мне вспомнились слова капитана: «Вояки чертовы!» Вот они. В любой момент, ночью ли, днем ли, они готовы попрыгать в шлюпки, мотоботы и мчаться на любой из «хольмов», карабкаться под огнем на крутые скалы…
«И видят капуцины русалку у пруда, — пел отрядный патефон. — Прекрасная картина, прозрачная вода…»
Мне хотелось быть под стать «чертовым воякам». Я сдвинул бескозырку сильно набекрень, сунул руки в карманы и встал с независимым, как мне казалось, видом перед Щербининым. Он открыл глаза, проворчал с хрипотцой:
— Отойди, сынок. Солнце застишь.
Я сел рядом с ним. «…Раздался громкий смех, — пел патефон, — вода над ней сомкнулась и окропила всех…» Мы дослушали пластинку до конца. Щербинин кинул парню у патефона:
— Теперь Клавочку.
Тот сменил пластинку, покрутил ручку, и голос Шульженко, слегка подпрыгивая на заигранных бороздках, повел задушевно: «Я вчера нашла совсем случайно у себя в шкафу, где Моцарт и Григ…»
— Мичман, — сказал я, — имею к вам вопрос…
— Дай послушать музыку, сынок, — сурово прервал он. Мы и «Записку» дослушали до конца, а потом началось:
«Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю…» Концерт, судя по всему, был задуман надолго. Тени от сосен сделались заметно короче. Я поднялся и пошел, но Щербинин остановил меня. Произнес, болезненно мигая, словно мой вид был ему крайне неприятен:
— Вопрос у тебя есть, а терпения нету. Сядь, сынок. Что тебе надо?
Я изложил (а патефон тем временем пел с подкупающей искренностью: «В моей душе упрека нет, я вас по-прежнему люблю») — изложил свою убедительную просьбу. Она заключалась в том, что я хочу удрать из лазарета к себе на Молнию, ночью туда пойдет какая-то посудина… так вот, не поможет ли он, мичман…
— Не трать лишних слов, — опять прервал меня Щербинин. — Суду все ясно. Пойди на пирс, там стоит дредноут Бэ-пэ тринадцать. На нем спросишь Кузьмичева Степана Лукича, контр-адмирала. Скажешь, что Щербинин Иван Васильич лично просит его взять ночью на борт одного фрайера. У которого шея обвязана. Запомнил?
— Да, — сказал я, невольно тронув пальцами повязку на шее. — Дредноут Бэ-пэ тринадцать. Контр-адмирал Кузьмичев.
— Степан Лукич, — строго добавил Щербинин. — Дуй. Он снова отдался во власть музыки.
Вскоре я спустился с крутой скалы к маленькому дощатому хорсенскому пирсу. Возле него громоздились бревна, трое парней в армейском обмундировании связывали плоты. У уреза воды стояли несколько маленьких срубов, похожих на те, которые ставят над колодцами в деревнях. У пирса и у старой ржавой баржи, тоже используемой как причал, покачивалась хорсенская флотилия — полдюжины шлюпок-шестерок, разъездной катерок, несколько мотоботов, среди них и суденышко с крупно выведенным на борту: «БП-13». Это был тот самый буксир портовый, на котором восемнадцатого августа мы высадились на Молнию. Старой посудине давно пора на пенсию, да вот война не отпускает, в десантное судно преобразовала. Посередке БП-13 с мотора был снят кожух, там сидел на четвереньках, погрузив руки в машинное чрево, человек мрачного вида. Я остановился против него на краю пирса и спросил: