Пауль Борн - Смертник Восточного фронта. 1945. Агония III Рейха
Дорожки между бараками на удивление чисты, а газоны ухожены, здания производят впечатление необитаемых. Странно наблюдать за силуэтами охранников в окнах и дверях, они вооружены до зубов, хорошо видны здоровенные дубинки. Тогда мы не знали, что находимся в одном из самых печально известных лагерей смерти в Польше. Именно здесь, незадолго до нашего прибытия, большая часть оставшегося населения Бромберга нашла свой ужасный конец, после чего их тела свалили в ямы в близлежащем лесу и забросали землей. По-видимому, теперь кровожадность решили обуздать, так сказать, официально, приказами свыше. А может, просто палачи умаялись. Позже, за решеткой и колючей проволокой, мы узнали все о лагере; из рассказов выживших мы узнали, как по ночам отъезжали грузовики, как раздавались пулеметные очереди. Слышали мы и о других методах: о том, как несчастных поливали бензином и поджигали, едва они выроют для себя могилу.[81]
В очереди за едой перед нами оставалось всего несколько человек. Вдруг из здания кухни выталкивают старика, он падает и катится вниз по ступеням, а стоящие снаружи милиционеры поддают ему дубинками. Женщина, стоящая в очереди, подхватывает упавшую на землю миску. На нее тоже немедленно обрушивается град тяжелых ударов, из ее разбитого носа течет кровь. Подгоняемая пинками, она, наконец, кое-как доползает до входа в ближайший барак. Старик, истекая кровью, лежит на земле, мужчинам приказывают унести его прочь.
С таким отношением в лагере мы сталкиваемся впервые, и нам ничего не остается, как сохранять хладнокровие. Наблюдая за происходящим, другие милиционеры с оружием наготове выстраиваются по другую сторону колонны-очереди. Мы прекрасно понимаем, что любая попытка оказать сопротивление бессмысленна, равноценна самоубийству. Но разве мы не солдаты? Разве можно позволять подобные вещи? Понятно, что наша апатия — следствие недоедания и истощения.
Каждому полагалось пол-литра жидкой еды, и, хоть убей, мы не могли определить, что это было: то ли кофе, то ли чай, то ли суп. А на самом дне миски плавали толстенные ломти, напоминавшие кожуру кормовой свеклы. Все были единого мнения на этот счет: наш обожаемый хозяин сыпанул засохшие куски картофеля и репы (то, чем обычно фермеры разбавляют корм для скота) в 6-литровый котел. Потом вскипятил варево и без соли выдавал в качестве дневного пайка. Тех, кто «протестовал» каким-либо образом, лишали пайков, а хлеба не было совсем. Все это время мы находились под строгим надзором, поэтому никто не решался вылить эту дрянь, разве что тайком, в уборных бараков.
Еще одна «святая ночь», еще одна миска супа, и снова без хлеба. Голод — страшная пытка. В середине дня нас строят «для отправки». Снова весьма дотошный «обыск», но, в конце концов, мы отправляемся. Под надзором охранников на велосипедах тащимся через весь город к лагерю Л[ангенау; Легново], расположенному в 10 километрах восточнее. Над входом висит громадный бело-красный флаг,[82] а на земле у флагштока — выложенный из камешков польский белый орел.
Останавливаемся у здания администрации. Всех заносят в списки, а потом мы отправляемся в административные бараки, где нас разбивают на группы по 20 человек. Нас принимает группа милиционеров, руководимая старшим офицером. Здесь даже можно помыться. Мы быстро раздеваемся и складываем одежду в кучу, а пока моемся, капрал и его люди скрупулезно выполняют свою работу — ни одна вещь не остается недосмотренной, ни один ботинок не остается непроверенным, они находят абсолютно все. Вот так мы лишились всего, что имели, за исключением одеяла, пилотки или шапки, костюма, френча и рубашки. Еще они забрали мой бумажник, где были спрятаны последние крохотные фотографии жены и детей.
«Руки вверх! Открыть рот! Осмотр заднего прохода», — оказывается, и там тоже можно что-то спрятать. Эта воровская шайка даже ерошит волосы на голове в поисках чего-нибудь ценного. Капрал отводит меня в сторону, внимательно разглядывает фотографию, на которой сняты мои дети, стоящие рядом с группой немецких офицеров, и спрашивает:
— Ты офицер?
— Нет!
— Говори правду. Тебе ничего не грозит. Просто поместят в другое отделение, и ты встретишь там своих товарищей. Там другой паек и работать не нужно.
— Вы очень добры, но я всего лишь солдат!
— Как хочешь, но ты врешь. Кстати, а что у тебя с ногой?
Я молчу. Он отдает приказ, я ничего не понимаю, и мне, в отличие от моих товарищей, позволяют одеться. Капрал, обратившись ко мне на чистом немецком, объясняет, что меня немедленно отведут в лазарет, где есть хороший доктор. Мне вдруг кажется, что под этой непривлекательной личиной скрывается доброе сердце, и я прошу его вернуть фотографии — какую ценность они могут представлять для него. Подумав, капрал обещает мне вернуть их в течение нескольких дней (увы, но мне пришлось увидеть их снова).[83] После этого разговора я, чуть осмелев, прошу у «командира» хлеба или какой-нибудь еды, в наших желудках уже давно пусто.
«Kolera kurvie sinn, оставайся здесь! Жди!» Несколько моих товарищей слышали разговор с командиром, и они тоже ждут. Появляется человек в форме и слуга с корзиной, полной ломтей хлеба. Подгоняемые голодом, мы мгновенно делим хлеб поровну и торопливо съедаем его.
Иду в лазарет, где санитар тут же меня осматривает. Это немецкий солдат, студент медицинского училища, открыл лабораторию при госпитале и работает под руководством врача-поляка. По крайней мере, здесь еще остались бинты и лекарства, должны подвезти еще. По приказу командира меня размещают на одной из шести коек. От подобных проявлений милосердия я успел отвыкнуть.
Лагерь этот относительно невелик — около 800 заключенных, совершенно разных людей самого различного социального положения, из них примерно 200 солдат и 8 офицеров. Пайками не наешься, но кое-как продержаться можно. Утром нам выдают кофе и 250–300 граммов хлеба. На обед — литр картофельного супа с обрезками конины. Вечером каждый, по желанию, может получить еще четверть или пол-литра кофе.
Каждое утро строимся на перекличку. Затем группами некоторых заключенных уводят на дневную работу — внутри лагеря, на фермах или еще где-нибудь за территорией. Вечером снова перекличка. Затем обход комнат, количество человек записывают, и двери барака запирают на ночь. Ночью патрули подают друг другу сигналы, стреляя в воздух.
У нас в госпитале особые привилегии, за нами почти не следят. Мы даже можем рассчитывать на дополнительное питание, и нередко польские пациенты, которым нравится такое обращение, оплачивают услуги горстью табака; в общем, мы неплохо живем.
Часто заходит командир — все зовут его «штурмовик», потому что он особенно гордится своим кинжалом, какие были на вооружении в штурмовых отрядах, с которым никогда не расстается. Когда он трезв, что случалось с ним, он охотно беседовал со мной, вспоминая времена, проведенные в немецкой армии.[84] Я очень рад таким моментам и его благосклонности и, пользуясь случаем, готов замолвить словечко за провинившихся товарищей.
У него была одна неприятная привычка: переселять пленных из одного барака в другой, причем независимо от времени суток. Кроме этого, еще одно любимое развлечение — наблюдать, как один человек, или целая группа, бегают кругами по двору, пока не упадут. Или заставить заключенных прыгать: руки за голову и на корточках. Тоже до упаду. И все это без какого бы то ни было рукоприкладства.
Однажды двое солдат пытались бежать из лагеря; им не повезло, их поймали, зверски избили, только благодаря железной выдержке они и выжили. Для тех, кто мог бежать, существовала масса возможностей. За пределами лагеря не было сторожевых постов, а граница у рек Одер и Нейсе плохо охранялась.[85] Большинство попыток были удачными, и я проклинал свою не перестававшую гноиться ногу.
Число больных непрерывно увеличивалось, а запас бинтов, дезинфицирующих средств и лекарств таял с каждым днем. Ничего не подвозили. Пайки уменьшались, и соответственно этому росла завшивленность. Воды постоянно не хватало; не было мыла, а с наступлением лета число крыс стало приобретать ужасающие размеры.
Нельзя было ни отрицать, ни замалчивать тот факт, что появились первые жертвы тифа. Однако диагноз всегда ставили один: сердечная недостаточность. Болезнь развивалась стремительно: головная боль, более-менее длительная лихорадка, потом больной тихо умирал. Зубы умершего чернели. У двоих лагерных могильщиков работы было по горло. Для больных выделили несколько помещений, потом карантинной зоной стали целые бараки за территорией лагеря.
Каждый свободный угол занимает больной. Поскольку о пайках тех, кто отказывался от пищи из-за плохого самочувствия, докладывалось, как правило, на полдня позже, они были подспорьем в пропитании здоровых.